Первая страницаКарта сайта

Особенности греко-римского язычества и первохристианства и их дальнейшая судьба

Когда мы говорим о корнях чего-либо, полезно вспомнить происхождение этой метафоры, вспомнить о дереве. Его биография начинается с появления корней, но и все его дальнейшее разветвление, все его многолетнее переживание смерти и весеннего воскрешения поддерживается корнями, как кажется, их собственной полудремотной жизнью. Так и пракультура — корни обнимающей всю нашу жизнь культуры: от них она зачалась в доисторические времена, и благодаря их энергии, неузнаваемо преображаясь в культурах, живет тысячелетиями. Причем, еще раз отметим, что понимаем под пракультурой в первую очередь обусловленные духовной деятельностью глубинные установки, простейшие образцы поведения, исконно присущие людям стремления, ментальные константы, формообразующие душевную и социальную жизнь, и имеющие разный вес в разных культурах.

Формальные требования научной специализации разделили изучение культур и религий, выделили искусство, язык, отделили от культуры психику, пожалуй, и самую жизнь. На самом деле все стороны жизни завязаны в один узел, и если ее проявления резать по живому, то предметом науки будут мертвые тела. И особенно важно иметь в виду эту опасность, размышляя над таким великим феноменом, как христианство. И крайней осторожности требует посягательство научного дискурса на такой предмет, как держащая христианство пракультура, питающая духовной энергией сердечно исповедующих Христа. Учитывая, что в этой пракультуре в наибольшей степени дают себя знать не все обычно свойственные ей, а только определенные, довольно поздние элементы, будем условно называть ее христианской.

Однако, первый же вопрос, который при этом возникает: кто же они, подлинно исповедующие, как и где их можно услышать и увидеть, о чьем христианстве идет речь? — о христианстве богословов и священства, а их очень много и они не очень-то согласны между собою; о христианстве образованных людей, а таковых еще больше, и они тоже, кто в лес, кто по дрова; о христианстве так называемых простецов, коих тьма-тьмущая? О едином христианстве невозможно говорить ни возвращаясь к первым векам, ни к эпохе «вселенских соборов», ни, тем более, обращаясь к 12 веку и далее, когда раскол между Западом и Востоком стал явным, и уж тем паче о единстве не может быть речи, начиная с 16 века, с появлением протестантских исповеданий, и даже до сего дня... А разве можно поручиться за единоверие среди прихожан одного храма, если под верою подразумевать не только произносимые с амвонов слова.

Так как же тут быть? На наш взгляд, остается лишь еще и еще раз вчитаться в Евангелие и по мере сил постигнуть, что же вдохновляло христиан в самых тяжких условиях, каковы истоки их самоотверженности, вплоть до мученичества, — христиан, не имевших за счет своей веры никаких прибытков, благоволения сильных мира сего, не обуянных честолюбием и гордыней, — и если удастся понять это, пусть и не все, но наиболее значимое, нам откроется христианская пракультура. Нам поможет в этом, в первую очередь, христианство 1—3 веков и дальнейшая его история, коль скоро мы обнаружим там схожие обстоятельства и черты. Из предложенной установки отнюдь не вытекает отрицание нового духовно-культурного опыта, новых прозрений и вообще того, что не было с очевидностью свойственно верованиям и поступкам первохристиан, относительно которых указанные выше тяжелые обстоятельства без сомнения имели место. Последовавшие поколения заведомо не обделены правом по-своему исповедовать Христа, исповедовать, возможно, как-то иначе, будучи погружены в другие культурные и иные условия существования, в иные контексты эпох и стран. Вера во Христа, в ее духовно-культурном содержании, коль скоро о ней судить в плане историческом, географическом и т. п., вряд ли могла остаться неизменной, но о христианской основе этой веры все же можно говорить, если в ней есть то исконно присущее ей духовное зерно, каковое мы условно именуем христианской пракультурой.

Итак, ежели коротко, наиболее характерные особенности искомой пракультуры, как мы полагаем, обнаруживаются в самой стойкой когорте исповедников христианства, которые стояли в вере, несмотря ни на что. Это те, кто удалялся от людей, поглощенных заботами о «сокровищах на земле» (Матф. 6, 19—20), от жаждущих власти, от преисполненных самоуверенной гордыни и зависти, это те, кто не отрекался от Христа среди поношений, в застенках, под топором и дулом палача. И таких было множество во всех частях света, есть такие люди и сегодня. Более всего их было в первые три века в Римской империи, во времена преследования так называемых еретиков в Европе, в периоды активного вытеснения христианства исламом, в конце 17 и начале 18 века в России при насаждении никонианских нововведений, в СССР, особенно в первые три десятилетия после семнадцатого года.

Как это ни странно, но преследования за веру в СССР — наименее раскрытая трагедия. Да, выявлено множество имен, обстоятельств жизни и смерти новомучеников, опубликованы и документы, изобличающие власти в насильнических действиях, но до сих пор нет твердого понимания, как такое могло случиться в чуть ли не поголовно православной России. А почему большинство русских новомучеников поминают чохом, уделив им самое малое место в церковном календаре? — разве нет в этом попытки затушевать прошлое, столь важное в истории Русской церкви? — разве не проскальзывает здесь желание ограничиться «галочкой»? Создается впечатление, что и прежние, и современные правители Церкви и государства хотели бы, чтобы все сие «быльем поросло». А то, что позиция правящих именно такова, их уличает хотя бы один, поистине страшный, факт: останки детей последнего царя, Алексея и Марии, не захоронены, как им подобает, а попросту заперты в морге...

* * *

Пракультура содержит немало в разной степени проявляющих себя элементов, к примеру, стремления к постоянству, но и к новизне, культ продолжения рода и крови, жертвоприношения, предрасположение к властвованию, но и подчинению, свободе и силе, поклонение природному, а потом и рукотворному, верование во всеобщую одушевленность и почитание мертвых, инстинктивное умение убивать и защищаться, тяготение к смерти, способность к усвоению духов и защите от них, в том числе наиболее сильных, обычно именуемых божествами. В разные эпохи и у разных народов это выглядит по-своему, наряженное в те или иные культурные обличия. Но стоит где бы то ни было соскрести культурный декорум, наверняка оголится какой-нибудь пракультурный элемент, едва проглядывающий или кричащий во весь голос. Что касается его названия, то оно почти всегда будет условным, несколько притянутым за уши с учетом современных понятий — увы, другого пути нет. Напрашивается и такое сомнение: не слишком ли мы переоснастили пракультуру; где, вообще, пролегает граница между нею и собственно культурой? На наш взгляд, на почве фактов прочертить такой рубеж очень трудно и он будет подвижным. Если мы все же осмеливаемся идти дальше, то придется оставить культурную натуру и прибегнуть к неким более общим понятиям.

Заглядывая как можно глубже в первоистоки, можно заметить, что большинство из них сводится к таким метакультурным и метапсихологическим понятиям, как отождествление, обособление, а также превосходство, которое обычно следует за двумя первыми — в этой пракультурной, наиболее устойчивой и характерной для всех культур, взаимосвязанной троице большую роль играют свойства присущих человеку духов (о том, что собой представляют члены этой троицы, что за ними стоит, сказано предостаточно в статьях на сайте и в наших книгах; в философский дискурс эти понятия были введены Шеллингом и Гегелем).

Человек отождествляется с чем угодно, с разной плотностью, и на каком угодно уровне: физико-химическом, физиологическом, душевном, наибольший интерес для нас представляет, разумеется, душевный — собственно человеческий; это уже изрядно исследованная область, главным образом, антропологами и психологами и в аналитической духогностике. С точки зрения последней отождествление физиологическое и особенно душевное возникает при усвоении и обмене духов. Что же касается представления о духах, то оно позволяет рационально осмыслить фундаментальную интуицию «всеживости»: всё, в той или иной степени, живо, — именно в том смысле, что любая «вещь», «объект», «предмет» соотнесены с некой духовной субстанцией. В силу этого человек, будучи существом духовно-вещественным, способен воспринимать и осознавать окружающий мир и самого себя.

В достаточной мере спаянных человеческих сообществах индивиды служат держателями целостного духа, своеобразно усвоенного каждым держателем, что осознается или не осознается. Источником общего духа может быть избранная часть сообщества, его глава, природный объект, культура, в том числе ее пракультурные элементы, а может, и что-нибудь еще. Духовное отождествление индивида с чем-либо или с кем-либо подкрепляется находящимися в аналогичном состоянии другими членами сообщества, но оно может осуществляться и вне его, в одиночку.

В условиях политеизма источником общего духа сообщества также может быть божество или несколько божеств и эта духовная сплоченность была едва ли не главной скрепой языческих сообществ. Отождествление с божеством — довольно поздний элемент пракультуры. А. Ф. Лосев, этот общепризнанный у нас знаток античности, полагал, что древний грек вместе с восприятием моря в его «вещности» улавливал и его «идею» в форме Посейдона. «Идея» здесь — это, конечно, духовная субстанция, свойственная божеству, с которым отождествляется язычник. Цицерон говорил: «Ум, Благочестие, Доблесть, Верность обожествляются <...> и <...> люди, обладающие этими качествами, полагают, что сами боги пребывают в их душах».

Что же до христианства, то оно распространялось благодаря тому, что люди усваивали «дух Христов», а глубокое отождествление происходило в том случае, когда этот Дух занимал в душе доминирующее положение («уже не я живу, а Христос живет во мне» — ап. Павел). Такая победа Духа означала, что все прочие духи, особенно иных божеств, подчинялись ему или же покидали данного человека. В христианской общине указанные душевные процессы активизировались духовным взаимодействием членов общины.

С самого начала апостольская проповедь призывала новообращенных отвергнуть все, что чуждо духу Христа, — всяческие страстные похотения, имеющие силу безусловно править человеком, определять его мысли, чувства, воображение, поступки. Апостол Иоанн называет их «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская». Такую силу имеют по преимуществу пракультурные духи, разумеется не христианские, упорно не желающие уступать своего места в человеческой душе. Для проповедников и их слушателей не было секретом и то, что это духи направляют жизнь обычного, не слишком мудрствующего язычника, желания которого фокусировались на плотских утехах, зрелищах и удовлетворении родового и личного достоинства. Это, несомненно, мощные духи, и с самого начала приверженность им, господство их над людьми христианство осуждает. «Дайте в душе вашей место Господу и отвергнитесь соблазнов» — вот первое, к чему призывала новая религия, и этот призыв неизменно звучал во все последующие времена. И еще: принося жертвы богам, служа им, вы вызываете их духов, посторонних Христу и отчасти зараженных названными страстями, а потому всячески избегайте делать это.

Совершенно ясно, что требования к христианину вырывали его из тогдашнего социума и ставили под сомнение его гражданскую лояльность. И если, при огромном плюрализме культур и верований в Римской империи, множащихся к тому же в результате завоевания, христианское диссидентство какое-то время было терпимо властями и большинством, все же чем дальше, тем резче обозначался водораздел и христиане превращались во врагов «римского народа» и государства. Не спасало и то, что христиане не всегда вели себя так, как внушали им наставники, а более строгие отнюдь не афишировали свои суровые нравы — репрессии обычно обрушивались на всех.

Итак, христианская пракультура базировалась на отождествлении человека с духом Христа и на обособлении христиан от тогдашнего, в течение первых трех веков, социума. Чувство избранности, становившееся уверенностью в превосходстве, тогда только зарождалось и набрало силу гораздо позже, — когда христианство утвердилось в качестве официальной религии Империи. И это «добавление» изменило христианскую пракультуру, а вместе с нею и само христианство. Добавилось и немало других черт.

* * *

Теперь попробуем сопоставить мироощущение, культуру и ментальность античного язычника и античного христианина. Речь пойдет не о высоколобых стоиках и неоплатониках, не о жрецах, не о великих христианских богословах, учителях Церкви, речь о том языческом и христианском большинстве, куда входят бедные и богатые, знатные и простолюдины, рабы и свободные, живущие так, как принято в их среде, не хватающие звезд с неба, а если они и устремляются к чему-то новому, то лишь потому, что к нему уже проторили дорогу.

Ко всему, что его окружало, к природному и рукотворному, язычник относился как к одушевленному, но в очень разной степени и, если можно так выразиться, как к разнокачественному. Причем, такое отношение очень редко озвучивалось в приватном общении, а по большей части скрыто или явно присутствовало в публичных обрядах, ритуалах, обращениях с домашними вещами, оружием, музыкальными инструментами, с чем-либо природным, в способах и орудиях производства. Дистанция между жизненной силой — одушевленностью живущих и тенями умерших в Аиде, раба и хозяина, обычной и священной рощи, необработанного куска мрамора и колонны, статуи была преизрядной, и хотя эту дистанцию никто не мерил, далеко не всегда осознавал, ее чувствовали. Значительность, достоинство чего-либо или кого-либо напрямую зависело от их одушевленности. Ну и, само собой разумеется, живыми были боги, их святилища и изображения, как и мифологические существа меньшего калибра, вроде нимф, сатиров и т. п. Правильным, нравственным поведением считалось такое, которое воздает богам, людям, вещам и т. п. то, что им полагается в меру их значительности.

Живость, оживленность всего на свете существует не потому, что так было велено думать, а потому, что она действительно обнаруживается во всем, бросаясь в глаза или прячась, нравясь нам или угрожая, летая как птица или облако, уползая куда-то как молчаливая змея или говорливая струйка воды, она в прыжке зверя и в прыгающих морских волнах, она в ветре и в пении древесных листьев, и она же в задумавшихся скалах, таящих нераскрытые загадки, и в горах, замахнувшихся на небо, не испугавшихся его громов и молний, и, конечно же, ее в изобилии вынашивают земные недра — чрево великой богини...

Античный язычник никогда не посягал оторвать дух жизни от телесности и вещественности мира — они были неразлучны и этому не противоречила очевидная смертность, временность вещей, потому что, выполнив свое предназначение, они погружались в целокупный бессмертный космос, которому они всегда принадлежали.

У античного язычника было понятие красоты и прекрасного, однако оно чаще всего сливалось с одушевленностью и с вещностью. Красиво то, что живо, и чем оно живее, тем красивее. Форма и цвет, силуэт, целесообразность и пригодность — все является носителем красоты. Живое возбуждает внимание, интерес и потому воспринимается зрением, слухом, обонянием и т. д., а по преимуществу радует глаз — и это есть гарантия того, что оно живое. Абсолютно мертвое, если оно и существует, наделено какой-то страшной неживой жизнью, оно настолько нелепо, уродливо, что на него нельзя смотреть. Таковы низвергнутые олимпийцами хтонические чудища, такова, к примеру, Горгона Медуза. Обезглавивший младшую из Горгон Персей рискнул взглянуть лишь на ее отражение на щите. Бык, лев, лань, крокодил, змея, орел по-своему прекрасны еще и потому, что они отлично пригнаны к тем условиям жизни, где они обитают. Атлет и статная женщина поражают красотой, так как они полны духовно-телесной жизнью. Духовно-телесное бытие прекрасно, живо и благо — в этой формуле, как в геноме, заключена, по сути, главная мирочувственная интуиция классической, эллинистической и римско-эллинской античности. Неразрывность всех сторон бытия была обусловлена целостным космическим мироощущением и мировоззрением, то есть восприятием собственной сущности вещей и явлений без ее разложения на отдельные духовные ингредиенты. Это было ясно представлено Платоном в его учении об «идеях». И несмотря на то, что это охватывает почти тысячелетний период, в течение которого античность претерпевала огромные сдвиги в политике, экономике, искусстве, пантеоне божеств, эта интуиция в принципе сохранялась.

Знакомого с Сократом, но далекого от философских ухищрений Ксенофонта (5 век до н. э.) восхищали «золотые кубки, чаши, драгоценности», он с удовольствием описывает гончую собаку с «веселым взглядом и красивым ртом», он пишет, что «собаки должны бежать по следу скоро и красиво», а «кривоногие», «бесформенные» собаки страдают «плохим чутьем и слабыми ногами», а все потому, что они «безобразны на вид». Ксенофонта вдохновляет умело обученная, объезженная без кнута лошадь: ее вид «является настолько прекрасным, необыкновенным и восхитительным, что приводит в восторг старых и молодых». А у Филострата Младшего (3 век) кони «мечут огонь из своих темно-синих, как море, глаз», а шеи у них «лазоревые». И Ксенофонт, и Филостраты (дед, сын, внук) ценят примерно одинаковые качества, идет ли речь о животных, ландшафтах, нравах и т. д. Для их творчества, по выражению А. А. Тахо-Годи, которая не случайно сопоставляла Ксенофонта и Филостратов, разделенных восемью веками, одинаково характерно «чувство жизненной насыщенности красоты». Поздняя античность отличается, правда, большей изысканностью, раскованностью воображения, картинностью, тщательным вниманием к внешности человека, но суть та же: красивое — значит «доброе, хорошее, благое». Триада Истина, Добро и Красота для античного язычника была нераздельной, «округлой», и он хотел, чтобы так было всегда.

Христианин той далекой эпохи — мы имеем в виду первохристиан (1—3 вв.) — представлял себе эту триаду совсем иначе и он отнюдь не таким хотел видеть будущее. Античный язычник не исключал возможности перемен, воочию сталкивался с ними, печалился и ужасался ими, идеалом же его было постоянство. У христиан все иначе: они испытывали на себе свою чужеродность окружавшему, недружелюбному и опасному. Им очень часто негде было укрыться от преследований, и когда им удавалось перебраться за границы Империи (весьма условные), их ждали варвары — такие же язычники, но еще более беспощадные. Поэтому христиане не просто желали перемен, послаблений, а уповали на глобальную катастрофу, которая сокрушит нынешний мир, — в чем они и видели подлинное спасение и миссию Христа как Спасителя. Откровений о таком крушении — о конце света — ходило по рукам немало, особенно авторитетно было Откровение апостола Иоанна, которому принадлежит знаменитая фраза о том, что «весь мир во зле лежит». Об апокалиптических пророчествах извещаемы были и язычники, и еще до появления христианства, но большинство из них жило сегодняшним днем.

Бескомпромиссный отказ от ценностей «мира сего», столь часто встречавшийся среди первохристиан, в разных видах и формах выражения и в дальнейшем будет не раз будоражить умы, становиться сердцевиной протестных движений, причем, не только в церковном сообществе, но и вне его. Мечта о конце света на протяжении почти двух тысячелетий не дает угаснуть упованиям на молниеносное и всесожигающее Второе пришествие Спасителя. Эта же мечта, будучи предельно извращена, подмененная безбожными учениями классовых и расовых вождей, подвигла огромные человеческие массы на кровавые революции и войны — эти проклятые вожди взялись репетировать Второе пришествие...

Христианин вкладывал в содержание упомянутой выше триады совсем другой смысл, нежели античный язычник: истина, добро и красота для него тоже были едины, но они были целиком заключены в Иисусе Христе — именно Он и только Он был воплощением истины, добра и красоты. Решительное расхождение сказалось особенно в понимании красоты — ее идеалом, символом, образом был у первохристиан Крест, на котором распяли их Бога, и на котором Он умер, чтобы потом воскреснуть. Христианин молился не о жизни в мире, а о соединении со своим Богом, который, как Он сам о себе сказал, «не от мира сего».

На всем мирочувствии и мировоззрении гонимых исповедников Распятого лежала благодатная и спасительная тень Голгофы. А поскольку мир насыщен злом, лучше не видеть мира, не слышать, как можно меньше соприкасаться с ним и ни в чем не подражать ему. Если первохристиане и оставили после себя что-то изобразительное, то это по большей части нацарапанные на штукатурке и камне символы креста, рыбы, иногда слегка раскрашенная голубка, «добрый Пастырь», списанный с Орфея. Их песнопения сдержанны, их пища скромна, они поощряют не деторождение, а половое воздержание. Язычник поздней античности (1—3 вв.) уже меньше думает о благе отечества, а в первую очередь заботится о семье и сродниках, а для христианина родные на равных правах с членами общины, которым они самоотверженно помогают. Те, кого Христос награждает своим Духом, проникаются неведомой им дотоле волей и, если нужно, телесной крепостью, которая позволяет им переносить всяческие лишения и мучительства. Число таких избранников растет, они окормляют избыточествующим в них Духом всю общину, и уже все ее члены святы, то есть, по тогдашним понятиям, неуязвимы для соблазнов мира и еще при жизни соединены со Христом. Рождаются первые монашеские скиты, а на рубеже 3—4 веков общежительные обители, блюдущие заповеди Христа с еще большим рвением (основание первого монастыря в Египте приписывают Пахомию Великому). Христианские общины (приходы) ширятся уже не только за счет рабов и переселенцев, лишенных отеческих богов, но в них вступают знатные и образованные римляне. Этих прозелитов привлекает в христианах нелицемерное и неформальное исповедание Бога, поражает и притягивает подвиг мучеников, наконец, их окончательно убеждает непосредственно ощущаемая ими благодать — действие всепобеждающего и освобождающего Духа Христова.

* * *

Было бы преувеличением полагать, что христиане той поры, при всем их остракизме, ни в коей мере не были связаны с традиционной культурой и религиозностью. В культурах и религиях есть невидимые простецкому взгляду «инструменты», без которых ни одна из них не обходится. Тем паче это относится к пракультуре. Опуская подробности, хотя бы упомянем их (указанным «инструментам» посвящено на сайте много статей). На первое место следует поставить важнейшую в человеческом мире, во всех его проявлениях, способность к психофизиологическому усвоению духов и защите от них. А также: интегративные процессы в психике и социуме, и, как их ведущий фактор, стремление к доминированию в духовной сфере; почитание харизматиков; уверенность в существовании надчеловеческих, разумных и сильных, личностных существ. Язычество и христианство пересекались также в следующих моментах: связь телесного и душевного, с некоторым перевесом душевного в позднем язычестве и христианстве (ценность телесного начала выражена у христиан особенно в надежде на воскресение мертвых); представления о «небесных сферах» и космическом положении Земли; предопределенность будущего в форме мифологемы судьбы в поздней античности у язычников и в теологеме промысла Божьего в христианской эсхатологии; священный характер жертвоприношения; тяготение к смерти, ярче выраженное у христиан; разностепенная одушевленность всего на свете, хотя христиане эту одушевленность приписывают действию Бога; наличие сакральных предметов, символов, обрядов.

С середины 4 века начинается активное построение христианской религиозной культуры, с проникновением в нее античной культуры, ранней и поздней, исключая, конечно, многобожие. Расширяется тематика и совершенствуется техника изображений. Императоры уже не обожествляются, но покорность им и почитание их приближает их к положению, которое в христианстве занимает Христос, что иногда приводит к неразличению духов императора и Бога. Античная философия, особенно неоплатонизм и аристотелизм, отчасти и стоицизм, перетолковываются в христианской теологии и получают приемлемую для нее окраску. В священнодействиях появляется торжественность, происходит наложение государственности на церковность, вводится мифологема христианской державы. Красота как таковая была реабилитирована, но триада постепенно секуляризировалась и в конце концов рассыпалась.

Развитие многоаспектной религиозной культуры, в том числе обрядовой, художественной, интеллектуальной, умножение теологических точек зрения привело к различиям в христианском вероучении и в исповедальной практике в разных географических ареалах, городах, даже общинах, что обернулось спорами, столкновениями, расколами. Константинопольская Церковь и близкие ей «восточные» патриархии отказываются признавать когда-то решающее суждение римского первосвященника — папы. Внутри восточной и западной Церквей пробуждаются, истребляются, рассеиваются радикальные течения, обычно декларирующие возвращение к истокам, в то же время испытывающие современные им внерелигиозные влияния. Обостряется взаимная враждебность христианства, иудаизма и ислама, разогреваемая не только различиями культурными, но и желанием превосходства, особенно в истинном понимании Бога: раз Бог единственен, то и путь к Нему единственный, а если это не так, — если этих путей много, — то все они обесцениваются, каждый становится необязательным.

Но, пожалуй, самое печальное и разрушительное, зачинавшееся еще в раннем христианстве, — это новое мирочувствие, ставшее особенно явственным с 18 века (в России, а в Европе раньше), в котором нет места многокачественной и разноуровневой одушевленности мироздания. Оно очень медленно подтачивало интуицию всеобщей одушевленности, — очень медленно потому, что входило в противоречие с чувственным опытом. К счастью, оно еще не совсем вытеснило чувствование духов, но, кажется, все идет к этому. Новое мирочувствие родилось не только в недрах Церкви, но и в ней нашлось место ревности не по разуму, отвергнувшей реальность разнообразной духовной субстанции. Ее не может заменить учение о Святом Духе, так как учение не равносильно непосредственному восприятию. А вопринимать Святой Дух во всем способен разве что подлинно святой человек, — но много ли таковых?.. История христианства, правда, знает и отдельные течения, акцентировавшие поклонение Святому Духу, и интеллектульно-творческие порывы в этом направлении, к примеру в России в начале 20 века, когда некоторые литераторы и философы провозгласили наступление «эры Святого Духа»...

Самое удивительное состоит в том, что опровергатели якобы чисто языческого мирочувствия, свидетельствующего о реальности природных духов, не замечают, что эти последние относятся к сотворенному Богом бытию, и ни в коей мере не могут «конкурировать» со Святым Духом, ипостасью Бога, который их сотворил. Как не конкурируют с нею ни ангелы, ни, тем паче, бесы...

Чтобы лучше понять тенденцию к обездушиванию мироздания, нам придется вернуться к началу христианства, когда в пылу противостояния язычеству христианское благовестие сместилось к полному отрицанию тогдашней действительности. Это смещение как раз и обернулось будущей трагедией обездушивания мира. Ее семена были посажены еще в те далекие времена. Античные боги были тесно связаны с Природой, были ее высшим духовным выражением. Отринув богов, христианство заодно отвергло все духовное в Природе, благословив тем самым ее безудержное истребление и использование, как будто ее создал не Бог-Творец. Почитая Природу, дерзновенные эллины созидали свой обустроенный мир, усматривая и в нем духовные субстанции. Первохристиане же считали, что только Бог может даровать дух и жизнь, а потому отказывались видеть что-либо положительно-духовное и в античной культуре. Позже обездушивание замедлилось, но только на время. Впрочем, дело не только в таком понимании отношения между Творцом и его творением. Христианство — великая и спасительная религия, но не забудем, какое высокое место в ней отведено смерти. Прежде чем миру погибнуть в апокалиптическом огне, его должно покинуть все духовное, подобно тому, как душа покидает умирающего человека.

* * *

Все то, о чем говорилось выше, — это взгляд, можно сказать, с птичьего полета, многое представлено пунктирно, но если начать глубоководное погружение в обманчиво неподвижный океан прошлого, и не утонуть, то сгодится на книгу, еще одну среди тысяч той же тематики, что совершенно не входит в наши намерения. Очень не хочется отступать от избранного нами стиля эссе и заметок, да и читателя, если оный найдется, это вполне устроит. Однако, кое-что все же придется уточнить: об античных язычниках и христианах в более тесной привязке с историей, на фоне которой происходят описываемые нами явления.

Первое, на что хотелось бы обратить внимание, это то, что «древний грек» и «древний римлянин», в том, что можно назвать образом жизни человека и общества, несмотря на наличие общих черт, неизменно разнятся между собою и в конечном счете эти отличия определили не только судьбы культур и характеры религиозности в греческом и латинском мире, но повлияли на их политическую историю.

В самом начале Рим — это место, куда стекались воинственные люди, в одиночку и группами, чтобы с умноженной силой захватывать, отнимать, подчинять. Кого там только не было: латино-сабины, лигур-сикулы, ахейские греки, франко-иллирийцы... Потом они обзаводятся женщинами, детьми, семьями и им, конечно, нужен признанный всеми предводитель. По необходимости вырастает поселение, новоиспеченный народец прикипает к своему локусу, земле, откуда он с неменьшим рвением по-прежнему совершает набеги и рейды.

Римляне, как известно, жили родами и семьями, примерно сто родов составляли «братство мужей» — курию, каковая была прежде всего воинским подразделением. Кровнородственная связь необычайно крепка, так как членов рода объединяет одна и та же, обусловленная генетикой, духовная субстанция. В семьях (где муж и жена могут принадлежать разным родам) единоличной властью обладает pater familias, именно он служит духовным источником, связующим членов семьи двусторонним образом, приводя их к «общему знаменателю». Сам же отец семейства, точнее его личный дух — «гений», черпает духовную силу у пенатов. Он же осуществляет духовную власть над так называемыми клиентами. Что касается рабов, то в архаический период у римлян они были под односторонним физическим и духовным диктатом отца, отчасти матери. Позже могла возникать и двусторонняя связь, при которой дух подчиняющегося возвращается к нему, получив направляющий «заряд» от подчиняющего. Надо иметь в виду, что, лишенный духовной поддержки родных божеств, сородичей, своего локуса, раб не мог противостоять воле хозяина.

Население растет, но оно разношерстно и кроме как воевать окружающие племена и народы оно ничего более не знает, разве что известное всем: люди окружены какими-то силами, с которыми надобно ладить. Этому народцу теперь позарез требуется согласовать совместное существование, нужен налаженный образ жизни, нужны обычаи, нужна общая культура, а поскольку она тогда могла быть только религиозной, он должен иметь алтари, на которых он будет преподносить богам жертвы. А так как у этого сборного народца ничего или почти ничего такого нет, он заимствует это у теснимых им соседей, прежде всего у этрусков: первые римские цари из этрусков, всяческие обычаи и боги оттуда же. Через этрусков римляне знакомятся и с греческой культурой и этот чужеземный паноптикум блазнит их грубые души и они тщатся что-то перенять и приноровить к своим нуждам. Хотя их простоватый и суровый нрав и сугубая воинственность не очень-то приспособлены к этому. Вскоре они столкнутся с греками лицом у лицу — греческие колонии в южной Италии и в Сицилии разместились под боком у римлян. С тех пор религия, искусство, ремесла римлян все больше и больше несут на себе греческий след, но с временными разрывами, — нарастание влияний отнюдь не прямолинейно.

Греция покорилась Риму, и это еще хорошо, что не восточной деспотии; став ареной наступавших с Юга, Востока и Севера раздиравших ее духов, распластавшись по всему Средиземноморью, колониями и анклавами, — то есть ставши «Великой Грецией», ей пришлось заплатить независимостью за свою «великость».

Что-то римляне усваивают, что-то отвергают, заметно и сознательное сопротивление, особенно во 2-м веке до н. э., после того как уже была переведена на латинский «Одиссея» и театр заполонили сюжеты из греческой мифологии. Вспомним, что именно во 2-м веке Греция была полностью покорена Римом и ее культурное значение парадоксально возросло. Юношам из знатных семейств полагалось получать классическое образование в греческом духе. Эта же эпоха отмечена поразительным судебным процессом над вакхантами. Было привлечено семь тысяч человек и более половины из них казнено. Показательно, что, занесенный греками культ Вакха (Диониса), в Греции уже давно принял довольно сдержанные формы, а римляне справляли дионисийские оргии подражая древним безумствам.

У греков и римлян было немало, как принято нынче говорить, принципиальных расхождений. Греческое полисное общество было достаточно тесным, но далеко не всякий человек видел главную жизненную ценность в преданности своему полису. Изгнанники могли найти приют и в другом греческом городе-государстве, и даже среди иноплеменников. Когда Ксенофонта изгнали из Афин, он получил имение в Спарте. Это не исключало смертельного героизма при защите от варваров: хрестоматийный пример — Фермопилы. Но не стоит забывать, что героика была высшим идеалом сама по себе, вне зависимости от того, «за что» герой отдавал свою жизнь.

Совсем не так выглядела неписаная шкала жизненных ценностей среди римлян. На вершине этой шкалы на века утвердилось безоговорочное служение Риму, в первую очередь у патрициев. Зависимость римлянина от сообщества граждан, преданность ему диктовалась непосредственно ощутимой индивидом совместной духовной силой этого сообщества. Ориентация на «нравы предков» как на идеал также имеет духовную подоплеку: такая ориентация возгревалась не только легендарными преданиями, но и духовным действием предков на живущих.

Греческих полисов было много, Рим был один — римский изгнанник терял все. Абсолютно различным было и политическое устройство, и понимание государственности и законности. Наконец, невозможно поставить рядом неизменное расширение римского владычества с греческой колонизацией — по своим побуждениям и способам это были разные явления. Пожалуй, больше всего совпадений было в чисто религиозной сфере. Недаром у римлян окрепло убеждение в том, что у них с греками одни и те же боги. На это можно было бы, впрочем, возразить, что величие и мощь божества для римлянина были гораздо важнее его благородства и красоты, что у греков сочеталось в единстве. Римляне пытались сделать своей и греческую мифологию. Думается, что совпадения в религиозной сфере проистекали не из культурной общности, каковой не было, а из общности специфически религиозного чувства — восприятия духовной субстанции.

Только на рубеже уходящей и новой эры, при Октавиане Августе, римские культура, искусство, философия, язык могли как-то сравниться с греческим достоянием. Вместе с тем, в ту эпоху римские идеалы еще дальше отошли от греческих. Римский идеал сплоченности и преданности перевоплотился в идеал власти как таковой и в идеал Рима как единственной мировой державы. Превращения Республики в Империю жаждала значительная часть народа, ибо он желал справедливого распределения неимоверных богатств, что могла сделать только очень сильная личность. Желал народ разделить и славу завоеваний, а это было возможно, если слава соединится с единственной личностью, — вознося ее до небес, возлюбя ее, даже простолюдин сможет душевно приобщиться к вождю. Луций Сулла, Гай Марий, Юлий Цезарь — именно такие личности.

Говорят, что царя (короля) играет свита, но делает его царем не только она; вождя делает масса плебса. Аристократы нередко льстили царю, плебс фактически льстит самому себе. Аристократ знает, что не равен царю, потому что царь не только человек, а еще то, на чем он сидит, — часть трона. Плебей подсознательно ощущает себя равным вождю, потому что духовно связан с ним. Царь олицетворяет государство, вождь может быть кем угодно, — артистом, политиком, военачальником, спортсменом, — лишь бы в нем было нечто такое, чего не хватает, но очень хочется иметь плебею. Царь редко бывает пошляком, любой вождь в известной мере пошляк (сейчас это называют популист). Римские императоры, от Калигулы до Константина Великого, сколько-то цари (кесари) и сколько-то вожди, но начиная с Константина, это уже цари, с небольшими исключениями.

Что же до греческого мира, то живущий гигантским культурным наследием и испытав горечь потери независимости, этот мир все более сосредоточивался на самом по себе человеке, на его конкретной жизни и конкретной смерти, на том, что называли внутренним человеком. В этой связи понятнее, почему римский христианин лучше понимал проповедь ап. Петра, во главу угла ставившего общинную жизнь, а для греческого христианина ближе была проповедь ап. Павла, с его акцентом на душевную жизнь, на того самого внутреннего человека.

...Эллинистические поветрия по-прежнему разбавляли когда-то крепкий дух коренного римлянства, от которого мало что осталось. Его все еще отстаивали фанатичные морализаторы, но было поздно. По поводу одного из них, Катона Младшего, Цицерон заметил: «Он забывает, что находится не в государстве Платона, а среди недостойных потомков Ромула». (Заметим и мы, что государство Платона в его время было взыскуемым идеалом вопреки совершенно иной реальности). В первые полвека Империи грекофильство сослужило дурную службу не только «нравам предков» (mores maiorum), но и государственности. Вместо достаточно разумного правления, пример чему показали Цезарь и Август, имперская власть, особливо при Калигуле и Нероне, теперь безмерно возлюбила самое себя; как обвешанная магическими амулетами страшная колдунья, власть стала править наваждением, а не авторитетом, и апогея это перерождение «империума» достигло при Нероне. Сей человек, безумно восторгавшийся самим собою и, как ему казалось, всем греческим, на самом деле воспринял в нем только чувственное начало и довел его до изощренной противоестественности. Греки всегда учили о мере, прежде всего в чувственных удовольствиях. Подражание природе было для грека аксиомой, а в природе, при всем ее разнообразии, всем, как полагал он, правила мера. В Нероновых бесчинствах очень хорошо видно, как он «усвоил» греческие идеалы и аксиомы: да, грек мог по-всякому любоваться и женщиной и юношей, но он бы пришел в ужас от привязанных к столбам несчастных, которых насиловал обряженный в звериную шкуру император; погребальные костры были для греков чтимым обычаем, но они не устраивали костров из своих поселений (Герострат запомнился потому, что его поступок был единственным в своем роде); песня Орфея завораживала людей и животных и они наслаждались этим, а император заставлял до обморока смотреть и слушать его многочасовые завывания, а уходящих казнил; афиняне, как известно, приговорили к смерти Сократа, но, кажется, ни один греческий царь и даже тиран таким способом не избавлялся от строптивых мыслителей, а император заставил великого Сенеку наложить на себя руки. Рим никогда не мог, как сейчас сказали бы, адекватно воспринять греческую культуру; в конце концов он извращает ее и извращается сам, и она превращается для него в отраву.

Христиан при Нероне отлавливали и предавали мучительной смерти повсюду, в первую очередь в больших городах, — в Риме, Леоне, Карфагене. Объявленный вне закона христианин оказывался за пределами человеческого общества и превращался как бы в труп. Его казнь воспроизводила обычаи обращения с трупом перед его захоронением в разные эпохи. По большей части эти обычаи были направлены на отделение костей от плоти, так как именно кости считались долговременными носителями родового потенциала. Древнейший обычай — отдание умершего диким зверям, обгладывавшим его; следующий обычай — обнажение костей от плоти самими людьми в рамках определенного ритуала; наконец, сжигание плоти. Известен и такой обычай, когда жена лишается жизни вслед за умершим мужем и перед эти с нею совокупляются члены рода или племени, — видимо, отдавая дань более древнему положению вещей, когда парного брака не существовало. Таким образом, казни в определенной мере соответствовали различным, но, как правило, более древним представлениям и ритуалам, что как бы означало их узаконение. Так гонители христиан следовали «нравам предков»!

Кровь изувеченных и убитых горячила кровь живых: множила ряды преследователей, но и сочувствующих христианам. С тех пор среди них укоренилось не только оправдание страданий, но даже жажда их. Пракультурная страсть к жертве, крови, смерти отныне всегда будет сопровождать историю христианства, особливо еретические движения.

Почти непрерывные завоевания и все более плотное присоединение завоеванного к Империи выражалось не только в даровании покоренным прав римского гражданства, но и в присвоении победителями чужих богов. С Юпитером, Геркулесом и Марсом, Юноной и Минервой соседствовали Исида, Митра и Серапис. Сила воздействия богов увеличивается, когда они составляют гармоническое единство, то есть пантеон. Поспешное введение в него новых божеств чревато духовно-культурным разложением и в конце концов приводит к смертельному кризису, что и постигло античный политеизм.

Империю так разнесло, что она едва держалась на ногах. Сначала Рим поглотил италийские народности, потом греков, галлов, бриттов, малоазийцев и африканцев, принял на службу германцев. При Северах, от Септимия до Александра (первая треть 3-го века) Рим почти совсем слился с провинциями. Очертания властвующего центра окончательно размылись и ничего нет удивительного в том, что после Северов императоры выглядят «факирами на час». Уже трудно судить о границах Империи, натиск варваров превращает ее окраины в ничейные территории. В бедах, конечно, снова винят христиан, а они видят в этих гонениях руку Антихриста, как будто вновь ожил злобный дух Нерона. Империя приходит в себя лишь при Диоклетиане (285—305), отметившим свое правление еще целым сонмом мучеников-христиан...

Культура, национальная и личная душа, общество и государство слабеют, расстраиваются при смешениях, при явном, а более неявном вторжении чуждой духовной субстанции — это естественный закон.

Но вот, наступает 4-й век — христианизация Империи. На римскую культуру, римский дух надвигается очередное испытание. Долго и с перебоями языческая Империя переиначивает самое себя на новых религиозно-культурных началах. Дело это движется, ибо в христианстве есть, столь необходимые единовластию, твердость и сплоченность, есть резонирующее с ним единобожие. Однако в самом христианстве возникают разные направления, мнения, вероучения, разногласия множатся, а между тем и сама Римская империя сдвигает свой властный центр на Восток, она фактически раздваивается. А варвары уже гуляют по Италии, усиливаются, смелеют, какие-то из них как будто принимают христианство, хотя это всего лишь его обманчивый арианский извод — Рим уже бессилен со всем этим справиться.

Восточная Римская империя — Византия — просуществует еще тысячу лет. Христианство будет там государственной религией и, в сравнении с первохристианством, это во многом другое христианство — с довольно сложным, даже утонченным вероучением, развитым культурным обрамлением, крайне нетерпимое ко всякому инакомыслию.

В тысячелетнем долгожительстве Византии есть некая тайна. «Второй Рим» подходил, бывало, к самому краю, то он тощал, то его распирало от непомерной толщины, ибо его захватнические аппетиты не уступали в этом прежнему Риму, — и все же он устоял аж до середины 15 века, когда сжался до стен Царьграда и когда, как утверждали очевидцы, Св. Дух покинул его. Каким образом античное эллинское наследие не оказалось совсем растоптанным, а ужилось и даже сдружилось с христианством? Каким образом милосердие Христа могло мириться с деспотизмом василевсов? Как духовная отрешенность византийского христианства сосуществовала с вполне земными устремлениями ромеев? Наконец, как могла Византия выдержать разного рода «влияния», восточные, западные, южные, чего не сумел выдержать «Первый Рим»? На наш взгляд, разгадка в том, что фундаментом «Второго Рима» утвердилось со временем исключительно гречество. Его великое культурно-религиозное богатство не боялось ничего, кроме, пожалуй, естественного старения. Оно вобрало в себя христианство, одухотворилось им, и это продлило его историческую жизнь. Более того, «Второй Рим» долгое время оберегал Европу от наступавшего Ислама и даже там, на многострадальных Балканах, где он на четыре столетия упрочил свое земное господство огнем и мечом, ему не удалось искоренить христианские семена. Что касается присутствия Византии в Западной Европе, то после завоевания Италии Карлом Великим оно резко ослабевает, христианство раскалывается на Восточное и Западное, что, впрочем, не помешало грекам оказать сильнейшее воздействие на итальянское искусство. Но это уже совсем другая тема.

* * *

Первохристианство и христианская Империя, Западная или Восточная, — бездна различий: мировоззренческих, культурных, вероучительных; однако между ними есть и глубокое пракультурное родство — в отношениях Бога с человеком.

Христианство наследовало то исконно присущее людям, что было до него и вокруг него, но, — что его особенно отличало, — оно с незнаемой доселе проникновенностью и силою открывало людям Божественную любовь и порождало в людях ответное чувство.

Но если бы отвержение мира первохристианами и ожидание ими близкого Второго пришествия Христа в качестве основы мировоззрения сохранилось и дальше, христианство почти наверняка превратилось бы в немногочисленную изолированную общину. Оно стало мировой религией, так как его приняла Империя. Началось активнейшее построение новой религиозной культуры. Свойственные любой развитой культуре пракультурные векторы отождествления, обособления и превосходства стали насыщаться содержательными подробностями: с кем и чем отождествляться; от кого и от чего обособляться; над кем и над чем христиане обрели превосходство.

Начиная с 4 века, по мере созидания нового мира, в христианскую культуру вливались лучшие достижения языческой античности, пока это не было перекрыто государственной властью, сначала эдиктом Феодосия Великого, и окончательно, в первой половине 6-го века, при Юстиниане Первом, когда стали преследовать и языческую обрядность, и философские школы, и разрушать храмы. Правда, античное язычество позже все равно пробудилось, но больше в виде увлечения, чем всерьез.

В христианстве, как уже отмечалось, иначе виделась одухотворенность мира. Христианство утверждало, что всё создано единым Богом, а поскольку Он бессмертен и является вселенским средоточием жизненных сил, во всем сотворенном есть источаемая Им неискоренимая живая искорка, дух жизни — не саморожденный, а даруемый именно Богом. Христианство так же, как античное язычество, утверждало, что всё должно быть совершенным, но благодаря тому, что создано всесовершенным Богом, а присущая миру Божьему красота не всегда предназначена для глаз, а бывает и скрытой. Наконец, Им созданное не может хулиться, ибо всё предназначено для священного служения Творцу. Если же что-то заражено погибелью, уродством, то лишь из-за отверженности от Творца.

И вот, — самое главное! — подлинно отеческая причастность Бога всему в мире, это Его всевластие, в отличие от всякой другой власти, означает прежде всего любовь Творца к своему творению, означает не только поддержку или повелеваемость, а прежде всего любовь. Несомненность Божественной любви подтверждалась явлением Христа: вочеловечением Сына Божия, Его спасительной миссией, жертвенной смертью и вечным ходатайством перед Отцом за верных Ему. Христиане не просто догадывались о явленной через Христа любви Божией, но непосредственно чувствовали ее на себе и для этого им даже не обязательно было знать учение и догматы. Эта любовь облагодатствовала души, производила чудесные исцеления, видна была в пастырском попечении и была абсолютно бескорыстна сравнительно с потаканием человеческим страстям народно-природных богов, требовавших к тому же за свое заступничество, как уверены были их служители, платы — обрядов, клятв и приношений. И еще одно важное отличие: любовь Божия не зависит от этнической принадлежности человека и его социального положения, от того, где он живет, — и надо сказать, что это отличие было самым радикальным и в то же время самым большим препятствием для христианского благовестия, но и самым привлекательным для тех, кто по разным причинам оказался отторгнутым от родины, и таких было огромное число; поначалу это по большей части рабы, а затем, когда Римская империя наделила гражданством почти всех разнонародных подданных, и их географическая и социальная мобильность стала общим явлением, христианская вера для многих стала в конечном счете единственной доступной религией. Были и другие причины обращения в христианство. Иной первохристианин принимал Христа и отворачивался от прежних богов потому, что почитал в Нем нового хозяина, считая Его их победителем; начиная со второй половины 4 века принимали новую религию, следуя общему течению; для некоторых решающим было то, что новую религию исповедовал император; наконец, по прошествии времени, многие становились христианами просто потому, что таковыми были их деды и отцы... Но самые прочные камни заложили в основание Церкви святые, отстоявшие ее своим героическим мученичеством, принося себя, подобно Христу, в добровольную личную жертву, оставаясь верными своему Богу, несмотря ни на что. Кровь мучеников, сублимировавшись в духовные силы, до сей поры поддерживает жизнь Церкви Христовой.