Первая страница Карта сайта

Глава 13. Власть

Райский сад — Эдем... Там мир да любовь, радость и понимание. Еще никого не нужно защищать, телок барахтается со львенком, полевая мышь не бежит наутек от крылатой тени, змеиное племя еще не стало ползающим на брюхе отродьем, у него есть ножки, а его глубокомысленный шепот пока что внушает уважение, а не гипнотический страх.

Эдем целен. Цельность — свидетельство Власти; в Эдеме божественная Власть. Человеческая власть хочет быть похожей на божественную, но цельность, образуемая человеческой властью, скреплена большим или меньшим насилием. Для подвластных человеческая власть и необходимость почти одно и то же.

Во власти не меньше соблазнов, чем в творчестве, — соблазнов преодолеть границу между человеком и Богом. Более всего к этим соблазнам предрасположены политик, чиновник, врач, педагог, священник. Блажен тот из них, кто избежит сей напасти. Но похоть властолюбия обуревает и прочих: разве использование не форма власти — холодной, расчетливой или тупой, не щадящей никого «для пользы дела»; а кто может похвастаться, что его никогда не совращала «польза дела»?

Современность породила совершенно новый вид власти — власть информации. В глаза и уши денно и нощно проскальзывают какие-то существа, завладевающие воображением, чувствами, мыслями. Сегодня мы также видим, как вырабатывается единообразный — для всего «цивилизованного мира» — язык символов и понятий, нивелирующий разнообразие культур и формирующий единую ментальность для человечества. Обычно люди не замечают, как их система осмысления, а с нею и их культура, постепенно видоизменяется. Когда-то пели: «Как один человек весь советский народ...» Скоро похожие песни запоет все цивилизованное, гордое своей свободой человечество.

Власть информации — ее неограниченное распространение и воздействие — не менее опасна, чем ее ограничение. Эта власть тоталитарна, т. е. готова влезть в любую щелку. Могут сказать, что беда не в отсутствии преград, а в том, что под видом правдивой информации дается ложь, сознательная или случайная. Но разве земная, человеческая правда для всех одна? Люди считают правдой то, что не противоречит установкам и мифологемам, вложенным в их культуры и ментальности. Поэтому правд столько, сколько культур и ментальностей. Абсолютной, «истинной» человеческой правды нет.

Формируемая под воздействием информации единая культура и ментальность будет, конечно же, единодушна в том, что такое хорошо и плохо. И тогда цивилизованное человечество лишится возможности критиковать самое себя и сомневаться в своей правоте. Его можно будет вести куда угодно, скорее всего, к гибели. Для этого даже не нужно злого умысла, достаточно будет всеобщего согласия. Ибо человеческая жизнь на Земле в глобальной перспективе держится на способности отрицания, изменения, способности отвечать на неожиданные вызовы истории и природы, способности избегать поголовной сплоченности.

Как же быть? Сегодня, вероятно, никто не знает, что делать с этой опасностью. Не включать же глушилки, не сбивать же спутники, не сжигать же книги, не затыкать же рты... Возложить бремя на конкретного человека — пусть сам решает, что слушать, смотреть и читать? Рецепт хорош (во всяком случае простотой), но достаточно свободный личный выбор доступен людям, погруженным во внутренне богатые, жизнестойкие культуры с добротным иммунитетом. У прочих выбор информации фиктивен: как опытная потаскуха, информация умеет себя навязывать.

Властвующий должен быть свободен в своих действиях, иначе власть номинальна. Но и обратно: чем свободнее человек (в действиях), тем больше у него власти, не обязательно над людьми, можно властвовать над ситуациями, вещами, природой. Свобода означает власть над миром, поэтому его активное преобразование началось в Европе примерно с XVII века, когда срединная Европа стала жить свободнее. Для западного человека власть над вещественностью неотделима от свободы — это он чувствует с младых ногтей. Вероятно, самые впечатляющие плоды продуманных, повсеместных и грандиозных дел, приносящих материальные блага большинству, можно увидеть в США, и именно в этой стране свобода велика как нигде.

Власть и свобода — два имени господства. Чтобы обрести свободу, нужно выйти из-под какой-то власти, но и заполучить власть. В России всегда была концентрация власти, «тьма власти», как изрек поэт. На Западе власть все более рассредоточивалась. Каков дух российской власти, таков и дух свободы в России. Впрочем, этих духов — легион. Но как бы они ни разнились, верно одно: если власть хищничает, то и свобода рыскает по тем же стезям. Каков поп, таков и приход. Про Запад воздержимся: как известно, там хорошо, где нас нет.

Свобода и власть могут опьянять. Не потому ли лишенный их нередко привязан к вину?.. Опьяневший от власти опаснее пьяницы. И тому и другому «море по колено», насилие и разрушение — их стихия, но с пьяницей легче справиться, да и его самого надолго не хватит. Тут много зависит от коренной склонности человека. Иной и выпьет изрядно, да омрачится и замкнется, а иному дай скорее подраться и пошуметь — у этого сильна властная жилка. Особый случай, когда эта жилка есть, а свободы, внутренней или внешней, маловато. Такие люди, бывает, очень привязчивы и ревнивы — как полюбят кого или что, так со страстью. Как бы хочется им завладеть вожделенным предметом, без которого они жить не могут. Такой властолюбивый раб сам себя и вгоняет в рабство.

В советской и нынешней России неплохой способ заполучить какую-то свободу — выбиться в начальство; а тогда и поиграть с мышками-людишками. Подвластному же остается завидовать вольным стихиям, особенно метели. Метель издавна пленяла русскую душу. Кто разок не станцевал с ней, тому этой души не понять. Свободу и власть еще дают деньги. Сейчас в России это кажется тривиальным, однако во всевластии дензнака есть пугающая загадочность.

* * *

Человеческая власть, почти забывшая райскую прародину, давно перестала пробавляться внутрисемейной или родовой опекой, ей нужны просторы, величие, вавилонские башни. На исходе средневековья Европа воспламенилась жаждой новых пространств и это стало еще одной доминантой западной цивилизации. Покорение, приобщение к своим нуждам цветного большинства человечества — сначала оружием и умением властвовать, потом культурой, языком, монетой — вошло в западную ментальность как естественное и должное. Во всем этом была не столько практическая надобность и простая корысть, сколько желание свободной деятельности, лучшим полем для которой явилось бескрайнее пространство вне Европы, с его превеликим разнообразием. Очень скоро это поле стало школою воспитания крайне энергичного индивида — путешественника, миссионера, конкистадора, пирата, предпринимателя и, наконец, того человеческого типа, который мы назвали кочевником. Вокруг этого же поля кружится вся атрибутика последних западных веков: империализм, рынки сбыта, колонии, утилитаризм, использование, культ индивида...

«...В действительности существует только одно истинное измерение пространства, а именно направление от себя в даль...» — писал Шпенглер. Конечно, тут есть загадка — загадка западной души. У Шпенглера об этом сказано так: «Если мы в дальнейшем обозначаем прасимвол античного мира, как материальное, отдельное тело, а прасимвол западного — как чистое, бесконечное пространство, то при этом ни в коем случае не следует забывать, что никогда понятия не могут изобразить непостигаемого, что они только способны пробудить чувство понимания». Шпенглер также замечает: «Переживание глубины, направление в даль расширяет ощущение, превращая его в мир» (цитаты из «Заката Европы»). Мир в принципе оборимый, подвластный — добавим мы. В пределе это искусственный мир, которому нипочем стихийное сопротивление природы, сексуальных революций, наркомании.

В русской жизни есть мнимое сходство с западным прасимволом, но в действительности все не так. Мы очень любим говорить о русских просторах, о необъятности России и т. п. Географически — верно, но внутреннее ощущение противоречиво. Русское пространство вырастает как притягательный, но опасный феномен, затягивающая ловушка. Русское пространство манит и очищает душу, но и тревожит, оно неподатливо, трудно: леса, поля да перелески, и так без конца и края. Оно иногда съедает человека. Для нас нагляднейшее воплощение простора — степь. Летом она безоглядна, колеблется от зноя, переполнена горьковатым ароматом. Зимою же — не приведи Господи заплутать в ней: «Степь, да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой замерзал ямщик...» Впрочем, это было так давно...

Русское пространство не очень-то подвластно своим, тем более — пришельцам. Запад понял это после похода Наполеона, потом запамятовал, ринулись немцы — не побороли нашей холодной дали. Петербург и Москва думали (и думают), что управляют русской вселенной, но власть над нею им только снится — и потому в ней, этой власти, столько бессмысленного, сонно-абсурдного.

Обычный человек не склонен далеко заглядывать, совать нос за привычное. Переезды, переселения, чаще всего вынужденные, равносильны пожару. Наш человек кое-как обустроит вокруг себя, а дальше хоть трава не расти. Велика Россия, да мал человек.

Многое повидала наша земля. Кажется, что все в ней поменялось. Вроде бы что так, почти что так. Причем новорусской жизненной культуре не пришлось напрягаться, чтобы выдумывать новые мифы для своих надобностей — она попросту перевертывает старые. В результате все другое, и все же осталось какое-то невидимое сцепление. Но есть и то, что совсем равнодушно к смене времен: заснеженная тишина вторящей себе дали, обнесенная заборами и, вместе с тем, непрочная жизнь, и прославляющая сама себя власть.

* * *

Власть в дореволюционной России от века имела священный статус, хотя конкретных правителей могли не жаловать и даже ненавидеть. На инерции такого статуса продержались и большевистские правители, пока «кузькина мать» Никиты Хрущева не положила начало десакрализации советской власти. Вальяжные церемонии брежневского периода уже не могли заглушить ее старческого рыка, похожего больше на кряхтение. Последние годы ХХ века проходят под знаком падающего авторитета российской власти как таковой, лучшим свидетельством чего служат не столько открытые поношения первого российского президента, сколько вполне искренние ностальгические плачи по труполюбивой власти не столь отдаленного прошлого с упорными попытками обелить ее главных злодеев.

* * *

Начиная разговор о власти, как же не начать его с царя. Ведь вот уже 80 лет прошло после расстрела последнего нашего самодержца, его жены и детей, а всколыхнулась, как показалось, Россия, когда хоронили несчастные останки: одних душили рыдания, другие глумились и кощунствовали. Иные прозревали над панихидным ладанным дымом страдающий лик царя — и для одних это было свидетельством истинности останков, для других, наоборот, указанием на их ложность. Высшее священноначалие, не пожелав прямо возгласить свое убеждение, говорило что-то о сомнениях, разных подходах и прочем, присущем не Церкви, а суетному миру. Журналисты-оптимисты заявили о «перевернутой странице истории», а она, эта история, еще раз явила предательство, лицемерие и равнодушие многих, как предвестие новых испытаний. Ибо, отпевая мучеников, убоялись произнести их имена. Хоронили так, как когда-то «заложных покойников», как будто не ведая ни кто их убийцы, ни кто они сами. Хоронили без веры и любви... Если наше церковное богатство — тысячи древних и новых святынь — подвергать генетической, искусствоведческой и прочей экспертизе (и при этом еще вострить уши: кто что скажет, да кому что выгодно), то чего же тогда стоит наша вера?

* * *

За четыре века царская власть органично вошла в историческую жизнь России. В том числе — в тайники русского духа и той загадочной субстанции, которую именуют национальным характером. Кризис царства в начале века, а затем его полное крушение, наступившая советская эпоха, казалось бы, стерли из памяти священные реликвии и подспудные привязанности. Казалось бы... Речь идет не о русских монархистах, не об их идеях, программах и пропагандистской деятельности и не о тех нескольких процентах российских граждан, которые сочувствуют восстановлению монархии. Во всем этом, вероятно, больше кажущейся «политической целесообразности», нежели подлинно духовной ностальгии. Но именно она, непроясненная, замешанная к тому же на воспоминаниях о совсем недавнем «светлом прошлом», занявшим место «светлого будущего», — именно она только и противится всерьез западным влияниям. Мы не знаем, что возьмет верх. Но если о ментальных опорах западной демократии кое-что известно, то о ее противнике в русском менталитете стоит поговорить подробнее.

Характер разговора должен соответствовать предмету — тут не обойдешься «моделями» и «структурами». Необходимый тут язык — это, скорее, язык образов, чувств, даже ощущений. Ключевым образом в этом разговоре будет для нас «царь» — не как политическая фигура или исторический персонаж, а как некая мифологема, и поныне проступающая то здесь, то там на фоне российской реальности.

* * *

Царь отнюдь не должен быть очень умным, образованным, ему не с руки быть добрым, он даже не обязан быть справедливым в обычном понимании. Главное в нем то, что он есть. Самим своим пребыванием в этом мире, своим бытием он осуществляет некую высшую правду и необходимость. Такова мифологема. Вот уже более века российскую власть возглавляют люди вполне средние, совсем не гениальные и не всезнайки. Большинство народа относится к этому спокойно. А не нравится это только той части народа, в которой мифологема царя умерла.

«Ты Царь: живи один». Почему — один? Ведь «за князем — род» (М. Цветаева), за царем — весь народ: породившее его темное чрево, в смиренном сыновстве своем перед ним же склонившееся...

Прячет царя народ, и сам царь таится: редко и резко раздергивают завесу повседневности его сияющие появления. Схороненность царя, обреченность всю жизнь сидеть в высоких хоромах «за семью печатями» (и никто не разомкнет волшебные запоры, как в сказке Иванушка!) — не древняя ли это мифологема сокрытия жизненного источника, подобно Кощеевой смерти, заключенной в яйце?

В царе — жизнь и смерть народа; в этом и смысл их глубинного родства. Смерть должна так же хорониться, как и жизнь.

Яйцо — одновременно гроб и источник жизни, изумительный символ рода — связи живых и умерших, «равновесия» жизни и смерти, их «перетекания» друг в друга. Не случайно именно на яйце Мария Магдалина раскрыла императору Тиверию смерть и воскресение Христа. (Этот символ знали еще древние этруски, а потому он был понятен императору — язычнику).

Царь как конкретное лицо еще дальше от простого народа, чем князь или боярин. Но царское начало, незнаемо как соединенное с человеческой природой царя, концентрирует в себе бытие народа — всякого: высокого и низкого. Так в геноме человека заключена вся его видовая особность, в какой-нибудь ядерной кнопке — будущее человечества. Геном и ядерная кнопка хорошо защищены и их нелегко вывести из строя. Заговоры против трех последних императоров, а затем десятки лет большевистской пропаганды, чернящей весь «царский режим» и особенно последнего царя-мученика, не смогли вытравить в оглупленном и отравленном народном менталитете интуицию царского начала.

Ощущали ли сами цари свою судьбоносную связь с русским народом? Большинство из них — несомненно: вероятно, через таинственную связь с землей, ибо в мифологическом смысле царь тождествен солнцу и небу, а народ — земле; поэтому мифологический брак неба и земли как раз и воплощается в супружеских узах царя с народом-землею. Причем, чтобы обручиться с землею, ее нужно завоевать, как невесту, — похитить, поймать, добыть оружием.

При всей формальности земских соборов XVI—XVII веков, — они тому свидетельство. Петр I, уже, кажется, не помышлявший о соборах и не жалевший ни народ, ни себя, ввел совсем подорвавшую значение родовитости Табель о рангах, царская власть, по словам А. С. Пушкина, «вот уже 140 лет, как... сметает дворянство» (из письма к Чаадаеву). Не исключено, что обуздание царем высшего сословия было продиктовано не только интересами закрепления личной власти самодержца, но и фундаментальным чувством нерасторжимости со всей русской землей. И чем абсолютнее, неограниченнее власть царя над землею-народом, тем полнее они брачуются. У того же Пушкина в дневниковых записях не всуе вырвалось: «Все Романовы революционеры и уравнители». Конечно, у нашего поэта-историка представления об этих понятиях сильно отличались от нынешних. Но что сказано, то сказано.

Рождение царевича — всенародный праздник, ибо оно есть обетование спасения народа, продолжения жизни. Поэтому изгнание неплодных цариц, их заточение в монастырь признавалось справедливым, а семь жен Ивана Грозного не вменялись народом в грех в силу опять-таки мифологемы обновления брака. Речь идет о периодическом обновлении жен и мужей у некоторых древних народов, возможно, и у славян; существует множество модификаций и реликтов этого обычая: многоженство и многомужество, «свободный день» у супругов, гетеры и любовницы как социальный институт, современная практика «сексуальной революции». Реакцией на все это было и есть христианское требование единобрачия, вполне обычная реакция принципиального противления «язычеству».

Гибель Димитрия Угличского, пресечение Рюриковичей было знаком гибели России, а отсюда такое повсеместное и радостное признание Отрепьева Димитрием, тот нередкий случай, когда желаемое принимается за истинное. Не менее символична гибель Лжедимитрия I: к его трупу приставили шутовской колпак, ибо шут есть жертвенная ипостась царя.

Положение царя всегда двояко: он как «пуп земли» — в центре, и на границе миров.

Вокруг царя, отгораживая от мира, всегда очерчен круг: каменные стены, стражники, свита берегут его особность, несмешиваемость. Царя окружают слухи, страхи, духота, шепоток, полутьма. Иногда тайны происхождения; сокрытость выкармливания наследника среди пышных перин и мамок; таинство помазания на царство; глухота дворцовых закоулков и смут; тайные приказы, сыски... Последний его час порой оставляет тленный аромат загадочности.

Тысячами тайных нитей царь связан с космосом и своим народом. Одно неправильное, неритуальное движение царя и его свиты — и можно натворить бед. Жизнь царя донельзя табуирована. Сотни предписаний и запретов были даны иудеям, когда Бог избрал их. Всякий избранник несвободен.

Охранение царя имело такую глубокую ритуально-мифологическую опору в народном ощущении, что необходимость каких-то рациональных мероприятий в этом направлении оказывалась как бы неуместной и на деле отступала на второй план. Охрана царя — прежде всего знак верности, свидетельство святыни. Продуманно и надежно берегут не святыни, а ценные вещи. Так сегодня хранят в музеях старинные иконы, а когда-то говорить о стоимости иконы было кощунственно: иконы не покупали, а «выменивали». Поразительная история покушений на Александра II прекрасно демонстрирует всю эту непонятную для современного сознания мифологию охранения.

Более всего — более меча и яда — опасались сил неведомых и всемогущих, от которых трудно защититься. Заподозрив одного из своих приближенных — князя Вяземского — в сношениях с колдуном, Иван Грозный тут же отшатывается от него, исторгает из своего окружения.

Не должно коснуться царя ничто колдовское — ни наговор, ни заговор, ни заклятье, ни проклятье. Сакральной природе царя только равная ему — иномирная — сила по-настоящему и страшна. Как видно из сказок, мифов и былин, змея может побороть только змей или его эквивалент. Оттого ничто так не преследовалось во все времена, как злое слово против царской власти или недонесение о том, что могло — как пущенный из пращи камень — пробить охраняющую царя мистическую завесу.

О том, что слово может иметь разрушительную силу, знали с давних пор. Это знание породило древний обычай использования ругательств в ритуальных целях (например, перед битвой — «бранью»), и запрещение их употребления в повседневности (т. е. вне обычая), что потом было возведено в моральную норму.

В советскую эпоху всякие высказывания против власти, особенно против личностей вождей, даже в форме невинных анекдотов, непомерно сурово карались. Скорее всего, помимо политических и нравственно-охранительных соображений, тут действовали реликтовые страхи той же древней природы.

«Свобода слова», слова, отпущенного «на все четыре стороны», «без руля и без ветрил», противоречит древнейшему пониманию заключенной в нем невидимой силы. В русском менталитете и до сей поры живут своей подсознательной жизнью эти представления.

Погребая заветную голубую кость под охрану архангелов, вручая венценосцев самой высшей, надежной «инстанции» («Боже Царя храни»), бережет свою сакральную сердцевину народ, однако и сама она далеко не статична.

Ускользая от раз-облачения, зерно жизни прячется под разными одеждами, меняет личину, форму, перетекает, движется, подобно тому как в руках сказочного героя из сундука выскакивает заяц, из яйца — утка, красавица-царевна оборачивается змеей, раскаленным железом и т. п.

Всевозможные превращения, замещения, таинственные исчезновения и воскрешения — стихия царской власти. Царь любит играть в прятки. Иван Грозный вдруг «исчезает», прикрываясь фигурой некого Симеона Бекбулатовича. «Возвращаясь», он уже как будто не совсем тот, что был раньше — прежняя личина сброшена, как выползок змеи. В конце своего правления Сталин меняет свои «должности», однажды ужаснув своих соратников даже угрозой полного отхода от дел. Из этого же архетипа проистекает и соблазн поиска царя в безвестных странниках, подмененных мальчиках и т. д. Царь естественно продолжает свою жизнь (схороненную, а значит, сохраненную) в рубище Федора Кузьмича, растворясь в народе — парадоксально близкой ему среде.

После крушения монархии Романовых в менталитете русского народа место царя опустело, но «свято место пусто не бывает». Сталин — «отец народов» — мало говорит и редко показывается толпе; под его одеждой — нарочито безликой — народ хочет почувствовать царские бармы. Узы царя и народа не означают того, что они одной крови. Бывало и наоборот.

Смерть «царя-батюшки» сотрясает могучий организм народа; содрогается темная телесная масса, но пульсируют в ней животворные токи, и поэтому — без паузы, не давая себе времени обдумать и принять, предотвращая распадение, на едином дыхании: «Король умер, да здравствует король!».

* * *

Царь — жертва. Как мы все хорошо знаем, чтобы зерно проросло, надобно ему сначала погибнуть. Для того, чтобы кому-то родиться, жить, кто-то должен умереть. Таково древнее условие сохранения жизни в ее равновесии со смертью.

Может быть, М. И. Цветаева, обладавшая в высшей степени развитым мифологическим чутьем, в конце жизни принуждена была склониться перед этим могучим архетипом — необходимостью жертвы (версия А. И. Цветаевой о «замещении» Мариной сына).

Итак, для того, чтобы поддерживалась жизнь древа народного и обновлялись соки в нем, надлежит царю умереть.

В.А.Жуковский, наставляя своего воспитанника, будущего императора Александра II, говорил ему — мальчику — прежде всего о тяготах возложенной на него судьбой власти, об ответственности и исключительности его Роли. Провиденциально утверждалось в будущем царе осознание сути своего предназначения, ибо предстояло ему быть помазанным как жертве, принять царский венец, который, подобно брачному, отмечает не только избранничество, но и мученичество.

Восхождение на брачное ложе, как и вступление на престол, — это всегда немножко «дорога на эшафот»: подъем на него равноценен шагу в пропасть, в иной мир, в смерть — умирает прежний и рождается новый человек.

Кипящие котлы, в которых в сказке купается Иванушка, — это одновременно испытание и на роль будущего супруга, и на роль будущего царя, который заместит прежнего. Неслучайно в сказке брачное ложе иной раз — это смертное ложе, его возвышение обманчиво, под ним — разверстая ножами пропасть, промерить опасную глубину которой берется субститут героя — Иван Коровий сын. Но и все служение царское — от первого до последнего мгновения — есть переход из здешнего мира в иной. Для совершения подобных переходов Иванушке дается волшебный клубок, смертному человеку надобен свой Вергилий, посох — страннику, ангел-хранитель — проходящей через мытарства душе: оберегающий поводырь, открытый культурным опытом народа.

Высоко восседает царь на престоле — на столе жертвенном, ибо уготован он на заклание за народ свой. Надлежит обычаю быть исполненным: поэтому убивали вождей племени, «старую чадь» (начальников своих), стареющего царя (Дж.Фрейзер).

О том, что Христос-Царь, свидетельствуют и ветхозаветные пророчества, и богослужебные тексты, и Его изображения на некоторых иконах. На это же указывают и евангельские события: приношение Младенцу — Христу царских даров волхвами; озабоченность Ирода появлением на свет того, кого он считал своим соперником; встреча народом Христа при входе Его в Иерусалим; слова Пилата, обращенные к иудейскому народу: «Царя ли вашего распну?». И, наконец, может быть, самое важное свидетельство: надпись, сделанная Пилатом, слова которой, «Сей есть Иисус, Царь Иудейский», в неприкосновенности сохранены церковной традицией на Кресте — не в силу приверженности исторической точности, а потому, что церковным сознанием признаны Истиной. Именование Христа Царем можно рассматривать как метафору, символ, но можно — и как нечто большее. Христос — «Царь Царей», а потому и жертва Его велика. Потому так понятна она была народу, что точно соответствовала мифологеме царской жертвы за народ. Монархия и христианство, Царь и Церковь соединились.

Жертвой — квинтэссенцией рода, народа — оказывались наиболее близкие иному миру: самые долгоживущие или самые чистые и юные — ибо те и другие окаймляют собою род. В ряду жертвенных фигур также знатные, волхвы, пророки, поэты... (Царь, Пророк и Поэт в чем-то равны, и пример их гармонического слияния — библейский Давид). Иоанн Предтеча странник и пророк — поэтому близок Христу, как бы часть Его. Предтеча умирает, чтобы Христос мог жить еще какое-то время. Смерть Иоанна также пророчество о смерти Христа, смерти от язычников. Ибо и смерть Иоанна — языческий ритуал: жертва на пиру.

Откупаясь от гибели, бросает и бросает народ на жертвенник «лучших от тука своего». Откупается и царь: ушел в небытие легендарный обычай ритуально-добровольной жертвы за народ, и вот выставляет царь тех, кто может его заместить. А кто же это, как не близкие его, кровники — лучшая его часть, почти что он сам? Поистине кровная жертва приносится за царя. Вспомним хотя бы Ивана — сына Ивана Грозного; таинственную смерть Димитрия Угличского; царевича Алексея — сына Петра I; обрамляющие царствование Екатерины Великой убийства ее супруга и сына; наконец, сына и жену Сталина...

Череда смертей вокруг престола в каждом царствующем доме — только ли «борьба за власть», перипетии политических событий, пылкость нравов и т. п. тому причиной?

М.Хайдеггер заметил, что не люди говорят языком, а язык говорит людьми. Так что, может быть, и мифологемы — глубинные, плохо осознаваемые — направляют и людские судьбы, и в какой-то мере движение самой истории...

Мифологема жертвы живет в сказочном сюжете о Чудище, которое в качестве выкупа за жизнь купца (главы рода) требует себе младшую (лучшую, последнюю) его дочь.

На заре христианской истории России первых русских князей Бориса и Глеба убивают по повелению их старшего брата Святополка, и они без сопротивления принимают смерть. Вопреки византийской традиции — ведь не за веру они пострадали! — их канонизируют. В чем тут разгадка? Может быть, в добровольности их трагической гибели совместились и новая христианская добродетель — смирение, и древнейший обычай заместительной жертвы... Не оттого ли столь велико было их почитание в народе?

Мифологемы прочно «сидят» в человеке. Вот Иван Сусанин отдает свою «жизнь за царя». А вот и тысячи идут на смерть «за Родину — за Сталина».

Не потому ли народ сам истреблял (в «лучшем случае» наблюдал это истребление безучастно) и «цвет» свой — аристократию, знать, а порой и себя самого, — что отвечало это его утробному родовому чувству...

И цареубийство, и «классовая борьба», и сталинские репрессии — все это не что иное, как уничтожение лучших в традиционном смысле: духовенства, дворянства, крестьян — хранителей старины, «старых большевиков». А «в идеале» и геноцид — гекатомба всего народа вместо «царя». Не проявления ли это все тех же древнейших мифологем, безотчетно перенесенных в наше время и потому — будучи реликтом — столь чудовищных...

Неразрывность народа с царем неожиданно проступила сквозь сферу бессознательного и явлена была в великом народном потрясении смертью Сталина. «Король умер» — и пауза. Пауза, которой хватило для осознания своего вечного сиротства. Более того: «раз король умер, то и нам — умереть».

И, видимо, в то же время незримо закончилось «тысячелетнее царство» другой древней мифологемы: «смерть расчищает дорогу новой жизни». Ушло в глубокое культурное подполье ощущение непреложности жертвы и ее спасительности для народа.

Для вразумления своего стоило бы ему — народу — вспомнить, что «незаменимых людей нет» — так провозгласил владыка, безошибочно используя для поддержания великой своей власти древние мифологемы, как и «учитель» его Иван Грозный. Но и мифологемы «использовали» его. Даже сама смерть Сталина превратилась в мифологему — «последней жертвы».

«Народ», «Царь» и «Бог» в их таинственном тождестве — то сливаясь, то борясь — приносят друг друга в жертву: тем и поддерживается Жизнь.

Жертвоприношение существует само по себе, и смысл его лежит в слишком глубинных пластах бытия, неподвластных рациональному осознанию. Отвечая Иоанну Крестителю, вопрошавшему, как может он крестить Господа своего, Христос говорит: «Оставь теперь... Ибо так надлежит нам исполнить всякую правду» (Матф. III; 15) — вот и все, без всяких объяснений.

Вопросы о том, добровольна жертва или насильственна, кем, кому и зачем она приносится — это дань новой культуре, культуре, где все требует своего обоснования, сведения к категориям пользы, цели, причины и следствия.

* * *

Русский менталитет — великий хранитель древностей. Нехотя покидают они облюбованные места, оставляя после себя «черные дыры», нравственные раны и растерянность перед новыми историческими вызовами. Навсегда ли уходят мифологемы или, как и следует им, хоронятся лишь до времени? Есть ли им замена среди «общечеловеческих» или каких-либо иных ценностей? Судить не беремся, но есть о чем поразмыслить.

* * *

Царь, Пророк и Поэт — мифологическая родня. Это причина их взаимного тяготения, а иногда и борьбы за господство, которая тоже доказывает их мифологическое единство. И Поэт, и придворный мудрец-прорицатель (и шут) входят в окружение Царя, они включены в его Я, являются его частью. А разве любой из нас может с точностью определить границы своего Я, далеко выходящего за пределы нашей телесной оболочки...

Естественное положение Поэта — при дворе, поэтому ему позволено «истину царям с улыбкой говорить» (а шуту — злословить). Часто, однако, Царь, при всем превосходстве своего положения, как будто испытывает к Поэту ревниво-соперническое чувство, возможно, ощущая возвышающуюся рядом равновеликую значимость.

Странные узы соединяют властителей и поэтов. Екатерина Великая приближает к себе Державина, не столько ценя его качества государственного деятеля, сколько помня в нем автора «Фелицы», — единственного в хоре голосов, кто сумел угадать и произнести до слез растрогавшую ее правду о ней самой. Тут уместно вспомнить андерсеновского Соловья. Слезы императора — это слезы таинственно сотворяемого понимания, знак безотчетного признания равенства породы, внутреннего равенства с певцом. «Кто бы меня так хорошо знал?» — в слезах спрашивает Екатерина у Дашковой. «Слезы императора — высшая награда для певца», — свидетельствует андерсеновский Соловей. Другой «таинственный певец» слишком часто — по праву Поэта! — обращается в своих песнях прямо к Царю (иногда это похоже на вызов равному), но и Николай I заявляет свое право быть личным цензором Пушкина. Вершение судеб наиболее значительных советских поэтов и писателей Сталин берет в собственные руки. А уж как он любит играть с ними, то ослабляя, то натягивая поводья! Впрочем, он не был так уж беспечен в своем полновластии.

Владыки любят покровительствовать поэтам не только из желания удержать подле себя сладкоголосую прославляющую кифару, но и в надежде приручить грозное их орудие — пророческие уста. Подобно тому как Змей в сказке распознает в облеченном волшебным могуществом пришельце свою смерть, ибо чует равного себе, так и Царь прозревает в Поэте соперника по колдовской силе.

Царь, Пророк и Поэт — это какое-то цельное пороговое существо, и не случайно ему внятны голоса запредельные, недоступные простым смертным. Возникшие затем в результате распадения этой цельности три персонажа, с закрепленными за каждым признаками их социально-культурной роли, тем не менее сохранили следы былого единства. Эту дальнейшую дивергенцию первообраза не обязательно следует понимать как следствие «эволюционных» процессов или метаморфоз культурных представлений. Обнаружить такой первообраз непосредственно в конкретной исторической действительности, по-видимому, вряд ли удастся. Это некий внеэмпирический, идеальный образ, лежащий в особой реальности и постигаемый нами лишь через отдельные его проявления (О. М. Фрейденберг).

Из глухих щелей преисподней, сквозь смрад сернистых испарений извергается хтоническая мудрость, воспринимаемая людьми через полубредовое бессвязное бормотание пифии. Кажущееся ее безумие, как и «странности» Поэта — печать стран иных... «Бог знает что себе бормочешь...» (Вл.Ходасевич), но Поэт слова в простоте не скажет, ибо он — орудие потусторонних сил, и произнесенное им пророчески сбывается. Поэт ощущает в себе колдовской дар, его могущество и свою подчиненность ему («Повелитель и заклинатель стихий» — говорит о Пушкине Ап. Григорьев). Поэт воздействует на природу, как на послушливое, но неспокойное дитя, рассказывая ей о ней самой так, что она — понимает. «Ребенка надо заклясть, заговорить», — обмолвилась как-то М. Цветаева; кому, как не Поэту, судить об этом.

Такая власть над миром вещным и миром духов — это прерогатива Царя.

Царь, Пророк и Поэт один на один ведут разговор с миром горним. Одинокое их предстояние — это их судьба, ноша избранничества. Поистине, роковая на них печать. Стоящий на пороге — неизбежно одинок. Являясь посредником между двумя мирами, он принадлежит в равной степени им обоим.

Поэт не может существовать вне и без конкретной культурно-исторической среды, в которую он вживлен. Он питается ее мыслительными и чувственными настроениями и пристрастиями, но часто тяготится ее узкой направленностью, болезненно ощущая свою невмещаемость. Всякая зависимость невыносима, кому судьбой начертана жизнь «до всякого столетья», над всевозможными границами человеческого бытия.

Пророк и Поэт от имени народа говорили с богами и передавали народу вести бессмертных. Эти вести нуждаются в оглашении, им необходима популярность. Пророк свой дар зачинает в пустыне, а затем идет к людям «глаголом жечь сердца», и сколь часто бывает гоним. В келейной тиши, в «дегте труда», среди «божественной смуты» бумажного сора зарождаются единственные слова, отдаваемые щедро и беззащитно — толпе. Увы, в изреченном не может быть сохранена вся глубина, которая присуща иномирной вести. Поэт, передавая ее народу, вынужденно ее искажает, и в этой недовоплощенности — главный источник постоянных мучений Поэта.

Свое земное поприще Поэт проходит как призрак — скиталец, оставляя в память о себе драгоценные дары. Эти дары будут подхвачены людьми спустя, может быть, столетия, и снова включены в область понимания конкретной эпохи, ибо постижение этих даров, как всякого откровения, неисчерпаемо.

* * *

Все пороговые существа — близкая или дальняя родня. Могильщик, почти как ровня, беседует с принцем (в «Гамлете»), кузнец — с императрицей («Ночь перед Рождеством»); шут, подобно царю, даже более его может унизить окружение — должен унизить, дабы возвысить царя, но и царь сколь часто превращаем в шута (глупый царь в сказках и немало реальных случаев); а разве так просто отличить царя от внезапно представшего странника...

Корона и скипетр, шутовской горб и колпак с погремушкой, посох и отчужденность странника переглядываются и перешептываются, как игрушки в полуночной замиренности после ребячьей суеты.

У М. Цветаевой и Арс. Тарковского есть некий многоговорящий образ — верблюд, что-то в нем есть, хотя и не укажешь наверняка, от шута и царя, а тем паче странника...

Горбатую царскую плоть,
Престол нищеты и терпенья,
Нещедрый пустынник — Господь
Слепил из отходов творенья.

Арс. Тарковский

Вот вам и царский девиз.

* * *

Властители нередко тешат себя мыслью, что их власть подобна власти Бога. Но Его всесилие не в том, что Он способен проникнуть куда угодно и сделать что угодно, чем нередко грешила русская власть. Нагляднее всего могущество Божие видно, когда Он готов простить и спасти самых несчастных, если они ищут прощения и спасения. В. Ф. Фаррар в книге «Жизнь и труды апостола Павла» приводит мнения знаменитых римлян и греков о евреях (в том числе высказывания Цицерона, Горация, Петрония Арбитра, Тацита, Ювенала, Цельса, Сенеки): «народ прокаженных», «нечестивцы», «безбожники и человеконенавистники», «народ, рожденный для рабства», «самый отверженный народ», «шарлатаны и бродяги» и т. д. и т. п. Даже в том случае, если эти обвинения продиктованы языческой слепотой и римским патриотизмом (как думает Фаррар), то все равно евреям не позавидуешь. И что же? Мы знаем, что Бог учредил Свою благодатную опеку именно над ветхозаветными евреями...

Cакральный характер власти издавна содержит противоречие. Вылупившаяся из родового гнезда власть должна быть своей, родной — властитель все равно что отец, старший брат, на худой конец матушка. Но сакральное, по своим далеким корням будучи «оттуда», из другого (иного) мира, поначалу чужое. Вот и такое колеблющееся отношение к властителям и начальству — от любви до ненависти. В России все это было и есть в избытке...

Учительное обличие власти было выработано сталинским режимом и на протяжении всей советской эпохи подкреплялось повсеместным школярством: учили детей, учили родителей; учились на рабочих, инженеров, писателей, руководителей; повседневность была перенасыщена «курсами повышения квалификации», «народными» университетами, партийной и профсоюзной учебой, кружками, лекционной деятельностью и т. п. Все это было по мере сил централизовано и пропитано пропагандой. Любой начальник поучал и нес ответственность не только за выполнение плана, но и за «моральный облик» подчиненных. Поэтому большинство начальников было с партбилетами — ведь только партия обладала абсолютным знанием, единственно верным и всеохватным учением. Именно — учением, а потому все граждане — ученики, но разного уровня и сорта. Педагогический клан был самой надежной опорой режима и проводником его идеологии.

Учительство и ученичество, как почетные, а иногда высшие формы деятельности, были частью библейской традиции, были хорошо известны византийскому, а затем европейскому христианству. Потом это стало основой эпохи Просвещения и имело большое значение в развитии западной цивилизации. Но чтобы стать прерогативой и орудием мирской власти, — такого, кажется, никогда не было, разве что как эпизоды. Мудрость правителя, вменяемая ему по этикету, не выходила за пределы его собственной особы. Попытки Екатерины II расширить учительство власти быстро заглохли. И вот, эта идея была по-своему успешно реализована большевиками, и в кратчайшие сроки удалось добиться почти всеобщей элементарной грамотности и насадить духовное невежество.

Впрочем, большевики никогда не делали открытий, а приспосабливали к своим нуждам или доводили до идиотизма то, что уже было. В конце XIX, начале ХХ веков идея переделки человека, уча или бия, можно сказать, нависла в воздухе эпохи. В 1900 году состоялся в Париже первый конгресс социального воспитания в духе солидарности. Французы просто были помешаны на этой солидарности. В 1898 году Анатоль Леруа-Болье утверждает: «Чтобы улучшить политическое положение народа, надо реформировать и усовершенствовать не только его учреждения, но прежде всего людей, граждан, сам народ». А вот слова знаменитого Жоржа Клемансо: «Все наши реформы были бы недолговечны, если бы нам не удалось усовершенствовать, улучшить человека, внедрить в него демократические чувства». Русская общественность того времени бредила просветительством... Такие же позиции занимает часть духовенства, особенно среди преподавателей академий и семинарий. Мало кому приходит в голову, что просветительство есть скрытая форма властвования. Еще Пушкин записал о духовенстве: «Оно не хочет быть выше народа и не хочет быть народом... Точно у евнухов — у него одна только страсть к власти» (П. С. С., АН СССР, 1949 г., т. 16, стр. 260). Жестко сказано, но увы...

Ученичество — потребность развивающегося и быстро обновляемого искусственного мира. Когда на развалинах язычества возводилось культурное здание христианства, также была необходимость в учителях и учениках. Обучение как самостоятельный и важный социокультурный институт утверждается вместе с отделением индивидуума от семьи, рода и общности, где он родился. Это отделение, как мы знаем, идет на уровне духовном, психическом, социальном, культурном. Для приспособления к новым средам и умения в них жить приходится учиться. В традиционной и постоянной среде для этого не требуется специальных усилий: все происходит само собой, постепенно, путем естественного общения с окружающим. Читатель, у которого есть досуг, с удовольствием прочитает о новых принципах обучения молодых людей, людей Нового времени, в нашумевшем когда-то романе Руссо «Эмиль, или О воспитании».

Поголовное школярство в советскую эпоху было задумано не только для «переделки человека», но и для того, чтобы сделать общество более податливым в постоянных преобразованиях и экспериментах, столь любимых партией и, как это ни странно, стимулируемых самой атмосферой учительства и ученичества. Не хотелось бы в ту же строку вписывать миссионерское движение в наше время, но так уж получается. Воспитываемый обезбоженной школой и в массе своей безрелигиозными родителями молодой человек, попавший в церковную среду, вынужден проходить своего рода курс обучения. Современное миссионерство хочет ускорить этот процесс, уподобляя его обычному учебному процессу в школе, институте, на курсах и т. п. И здесь вдруг возникает то же, упомянутое выше, явление: атмосфера обучения способствует тяге к переделкам и реформаторству. А может быть, последнее есть все же истинная причина нового миссионерства?..

* * *

Власть без собственности, нищая власть не может вызвать почитания и даже простого уважения. Такая власть не настоящая — всегдашнее, но не очень осознаваемое убеждение. Сплотка богатства и власти так въелась, что богатство без власти не менее презираемо, чем власть без богатства. Богатство без власти представляется подозрительным и воровским, и вообще мало кто поверит, что богатые не плетут интриги на уровне власти; они тем опаснее, что действуют тайно и обязательно злоумышленно: «жидомасонский заговор» наших беллетристов — типичный плод такой ментальности. Еще в прошлом веке Алексис де Токвиль полагал, что ненависть французского народа к аристократам была питаема не в последнюю очередь тем, что, теряя реальную власть, они, несмотря на это, не утрачивали своего богатства.

Самая зримая, самая твердая и, как кажется, неоскудеваемая собственность, этакая скатерть-самобранка — это, конечно, земля. Всего лучше — завоеванная, ибо тогда она уж точно принадлежит властителю, и на его стороне самые могучие божества, если он язычник, и Бог — Саваоф (Бог воинств), если он христианин. Но властитель может опираться и на «держателей земли»: в России это боярство, потом дворянство. Большевики, запретив частную собственность, фактически присвоили себе всю землю и все, что на ней стояло и передвигалось. Эта так называемая общенародная и государственная собственность до сей поры представляется верхом справедливости немалому числу бывших советских людей.

Власть немыслима без связи с землей и теми, кто ею владеет или живет на ней. Это верно и тогда, когда властителей выбирает народ, ибо народ равен земле. А выборность — реликт древних обрядов состязательности; в ходе неё побеждает не просто сильнейший, а тот, кому благоволит потустороннее, реализующее свои тайные задумки прежде всего там, где есть случайность и жребий.

Сакральность земли неистребима, так как ведет свое начало с такой архаики, с таких хтонических глубин, что никакие рационализм, рефлексия и научный подход до них не в силах докопаться своими интеллигентными ручонками. Многие уверены в том, что умереть на своей земле — значит спастись. Недаром же некоторые эмигранты возвращались в СССР, чтобы здесь умереть в лагерях или после отсидки. Св. Феодосий Печерский говорил насельникам знаменитой обители, что кончина в ней спасительна уже сама по себе (упокоение в монастырской земле было для знати даже предпочтительнее семейных склепов). Интеллигентные кришнаиты верят, что на их духовной родине, в Индии, есть местности, где родившийся там уже спасен. Все это легко понять, если вспомнить, что родовых предков старались погребать в своей земле, которая и не отлична от них по существу.

* * *

Власти поставлены, чтобы карать преступников, — это главная забота властей, как думали в те далекие времена, когда народной жизнью правил обычай, место которого позже занял закон. В России стражем порядка, как и беспорядка, был и остался не закон, а начальник; химера «правового государства» в «единой, неделимой» не дает покоя нашим мечтателям, как бы не ведающим той простой истины, что в разнообразной Европе законы вырабатывались применительно к небольшим регионам и группам городов, а в условиях российской пестроты единое для всех законодательство всегда оставалось на бумаге или порождало нелепости.

Преступник сакрален, сакрален «по-черному», как сакрален враг, чужак, злодей и заядлый грешник. Всем им свойственен первый признак сакральности — отделенность. Иногда она существует в естественных формах (враг, чужак), иногда к ней стремятся, чураясь грешника или изолируя злодея. Сакральное, взятое в удел потусторонней силой, в данном случае враждебной и недоброй, не может побороть простой человек: сакральное побеждается только сакральным же, потому что видимая борьба есть отражение невидимой, совершаемой между добрыми и злыми силами в ином мире. С этими силами здесь, на земле, и связано сакральное. Это еще одно доказательство священного статуса власти. Карая преступника, она ограждает народ не только от конкретного человека, но и вообще от всяческих бед.

Постольку, поскольку индивидуум отчасти слит с родом (народом), его грех есть грех и всего рода (народа). Убивая преступника, избавляются от собственного греха (тем более, что такое убиение еще и жертва за грех). Если человек существует сам по себе, если он никак не отождествлен с другими людьми, а именно к такому представлению тяготеет современное мировоззрение, то и проступок человека никак не сказывается на судьбе народа, кроме того конкретного дурного дела, которое было совершено. Поэтому всякое наказание (а тем паче смертная казнь) может быть сегодня обосновано только необходимостью физического ограждения преступника ввиду опасности рецидива. А если наказание вызвано местью, то это как-то уже неприлично для цивилизованного человека, следовательно, изоляция преступника отнюдь не обусловливает жестокого обращения с ним, а тем более не может быть оправдана в форме смертной казни.

Из предыдущего видно, что этот новый взгляд на преступника возникает в связи с принципиальным выделением индивидуума из рода, общины и общества, то есть в связи с антропологической редукцией (а отнюдь не под влиянием христианских идеалов, как утверждают некоторые). Основанное отчасти на осмыслении этого факта, новое мировоззрение лишает преступника мрачного ореола сакральности, а вместе с этим подрывает и верование в сакральность власти и ее право казнить и миловать. Заметим, кстати, что новое самоощущение и мировоззрение, которое мы назвали кочевничеством, в своем крайнем развитии неизбежно ставит индивидуума в центр мироздания, как это было когда-то у рода, а потом перенеслось на народ. Такой индивидуум всегда прав, он сам для себя закон, ибо все остальное для него только средство. В массе таких индивидуумов надындивидуальная власть десакрализуется и обессмысливается.

* * *

Десакрализация власти явственно пробивает себе дорожки в русском менталитете в середине XIX века. Народовольцы и прочие террористы еще не столько подрывают значимость власти, сколько верят в эту значимость и тем самым странным образом укрепляют ее. Чтобы бросить бомбу в царя или стрелять в губернаторов и полицмейстеров, нужно преисполниться ненависти и уверовать в величие своего поступка. То и другое может быть связано только с тем, что почитается священным. Большевики пойдут «другим путем», но и их выдает та же исключительная ненависть и какое-то страстное желание поносить и осквернять — словами и делом — все причастное «старому режиму». Яростно негативное отношение к нему новых правителей было прямо пропорционально их собственной жажде власти — единственной святыне, которой они истово и искренне поклонялись. Десакрализующее рвение большевиков было нацелено на прежнюю власть, а не на власть как таковую. Множество подземных божеств — дремучая родовая древность бросилась на помощь большевикам. И, увы, они нашли понятливый отзвук во многих русских сердцах. Недалек от истины социофилософ А. С. Ахиезер, когда пишет: «Ленин выступал как руководитель чисто архаического движения, возбужденного массового стремления к древним формам жизни» и «Отсюда уверенность, что власть — нечто вроде языческого божества, которое может требовать человеческих жертв и вообще чего угодно. Ее можно сменить, как и тотем, но невозможно изменить ее природу». Ахиезер, разумеется, сам так не думает, но ведь и впрямь: можно ли изменить ее сакральную природу?

Подлинная и реальная десакрализация всяческой власти в русском менталитете происходит только начиная где-то с 60-х годов нашего века, спустя почти столетие после появления первых великих анархистов — М. А. Бакунина и Л.Н.Толстого.

Надо сказать, что русские традиции почитания власти были обогащены византийским влиянием, особенно в том, что относится к царской власти.

Как уже говорилось, византийские императоры почитались подобно святым независимо от личных нравственных качеств, в силу своей высокой ответственности перед Богом, т. е. в силу своего сана. На Руси святость уже зависима от нравственного устроения человека. Поэтому летописи подчеркивают крутой нравственный перелом, происшедший с князем Владимиром после крещения. На Руси князь или царь уже не могут как бы автоматически признаваться святыми, однако православное сознание, особенно русское, редко оперирует абсолютно точными понятиями — поэтому почитание умерших князей и царей, во всяком случае исторически наиболее значительных, было почти равносильно почитанию святых. Отсюда характерные только для русского православия случаи канонизации, напрямую не связанные с мученичеством за веру. Таковы первые русские святые князья — любимые народом Борис и Глеб, и Николай II c семьей. С этим же связаны многочисленные факты сакрального отношения к Ивану Грозному, Петру Великому, Петру III.

* * *

Сакрализация верховной власти усиливается в XVI—XVII веках. Замечательной демонстрацией способов сакрализации власти может служить, нынче уже известная каждому московскому школьнику, полулегендарная история основания Москвы. Вкратце напомним ее нашему взрослому читателю.

В центре Москвы стоит памятник Юрию Долгорукому, где указан год основания Москвы — 1147. Князь Юрий, вероятно, не раз проезжал эти места, и возможно, что в 1147 году он был здесь впервые. Во всяком случае, этим годом помечено первое упоминание в Ипатьевской летописи о поселении на Москве-реке.

Об основании Москвы, но уже со множеством подробностей, свидетельствуют также ряд старинных повестей. Наиболее правдоподобной из них выглядит «Повесть о зачале Москвы». Специалисты датируют создание повести в диапазоне от середины XVI до середины XVII веков. В этой повести есть немало совпадений с летописными источниками и другими историческими документами. Согласно повести, великий князь Киевский Юрий Долгорукий ехал из Киева во Владимир (это происходило в 50-ые годы XII века) и остановился в богатых поселениях боярина Кучки на берегу Москвы-реки. Но Кучка не оказал ему должного почета, встретил даже с пренебрежением. Возмущенный князь расправился с гордым боярином, а на месте его поселений велел «соделати мал древян град и прозва и (его) званием Москва-град по имени реки...» Прибыв же во Владимир, Юрий женил своего сына Андрея на дочери Кучки и «заповеда сыну своему, князю Андрею град Москву людьми населяти и распространяти». В дальнейшем в повести все внимание уделено князю Андрею, его обоснованию во Владимире и убиению слугами не без участия в этом заговоре жены — дочери Кучки. При этом автор повести дает понять, что мотивом этой женщины была не месть за отца, а чувственная несдержанность и ревность. Таким образом, из повести видно, что фактическим основателем Москвы наши предки считали не только Юрия Долгорукого, но и его сына князя Андрея.

Тут что ни эпизод, всплывают древнейшие обычаи и мифологемы. Начнем с памятника Юрию Долгорукому, сооруженному не так давно. Советская идеология, как известно, питала сверхъестественную (если не сказать — противоестественную) страсть к памятникам, портретам, барельефам вождей, героев, знаменитостей. Чисто пропагандистская функция такого повсеместного кладбищенского символизма вполне понятна. Но трудно отогнать аналогию с древнейшими, дохристианскими представлениями: дух умершего (или божества, что часто было одно и то же) желает быть рядом со своим родом (народом), а для этого ему нужна достойная обитель, каковой и является памятник: в древнем простонародном сознании это даже еще проще — памятник и есть сам умерший. Вспомним также, что на Руси кладбища размещались невдалеке от жилья, а то и прямо рядышком (пресечение этой традиции в Москве относится ко второй половине ХVIII века). Предки, особливо основатели родов и поселений, оберегают живущих...

Но оставим в покое памятник великому князю, а обратимся к его первому деянию по прибытии в поселение Кучковичей. Непочтительный боярин поплатился головой, да и вряд ли могло быть иначе. Ведь его не могла радовать перспектива отдать свой род и свое место под солнцем под длинную руку Юрия. Защитить себя от набегов тогда он мог еще своими силами. В древности присвоение чужой земли могли считать совершившимся фактом, если прежние ее обитатели изгонялись, брались в рабство, а первые лица убивались. Бывали случаи добровольного присоединения, но это равносильно отданию себя в рабство, хотя бы символическое. Известно, что на Руси бывали в ходу и «прикупы» новых земель. Как бы то ни было, но неучтивость, а может быть, и прямое сопротивление Кучковичей случились кстати. Надо сказать, что, если верить преданиям, без пролития крови никогда не обходилось основание известных городов, а тут, заметим, кроме крови Кучки примешался еще один мотив: князь Юрий устраивал в Москве поминки (сорочины) по убитому сыну Ивану (сообщение Л. Костромичевой).

Юрий, как мы помним, повелел сыну Андрею населять (своими людьми!) Москву и оградить ее новыми укреплениями (обычно они были древяно-земляными). Город на Руси — это вообще огороженное поселение. Разумеется, в этом, как правило, была насущная практическая необходимость. Но это был еще и символ: знатный род, князь, храм должны быть отделены, отгорожены от прочих, от «мира», ибо власть сакральна. Вследствие этого сакральность закрепляется за городом как таковым. Города — это сакральные центры страны. Так было в древности и в средние века. Что-то сохранилось от этого и в Новое время. Сейчас нечто в этом роде связано с некоторыми городами, особенно со столицами. Андрей Боголюбский, Иван Калита, Димитрий Донской заново строят ограждения «града», «детинца», «кремля», ибо это сакральный символ их власти. Военное назначение ограды не ослабляет ее символической роли, а, наоборот, еще более ее утверждает. В те времена символ — это не просто метка, знак, как сейчас; он всегда имел и сугубо практическое значение. Хоругвь, знамя, стяг, икона, идущие с войском, сражаются вместе с ним. Родовой герб на щите или шлеме обороняет знатного воина и неотделим от их материальной основы.

Сказанное выше прекрасно иллюстрируется и мероприятиями Ивана III.

При Иване III Кремль принял новый облик и значительно увеличился в размерах. При расширении территории Кремля сносились не только обычные дома посада, но и многочисленные церкви. Цель сноса — строительство новых крепостных стен и оттеснение от них деревянных строений, служивших «примётом» для осаждающих, которые эти строения разбирали, сваливали у стен и поджигали. Когда после перестройки Кремля случился ужасный пожар, народ видел причиной этому новаторство Ивана III.

В результате мероприятий великого князя окрестность вокруг кремлевских стен была полностью освобождена от застройки. Кроме того, внутри Кремля была запрещена торговля. Спустя два века ее вытеснили также с Красной площади. Искать причины этого только в нуждах обороны и порядка было бы упрощением. Иван Ш, наверное, хорошо понимал, что власть — княжеская или царская — должна быть отделена от народа, земщины, бытовщины. Эта отделенность утверждается и словами и делами, в том числе пространственно, физически. При внуке великого князя сакрализация власти выльется в идею самодержавия — полной независимости, то есть огражденности от влияния и вмешательства чего бы то ни было.

* * *

С XII века Москва, пока что невеликое поселение, будет принадлежать самолично князю, его семье и потомкам. Это частное обстоятельство потом громко отзовется в истории возвеличения Москвы. Так было незаметно посажено зерно будущего единовластия и царства; для роста сего зерна нужны еще благоприятные духовно-культурные условия, каковые и появились со временем. Знаменательно, что именно Андрей Боголюбский впервые попытался осуществить тогда еще очень смутную мечту Рюриковичей о самодержавном правлении, перебравшись из Киева на север и обосновавшись во Владимире.

Андрей фактически прообразует новую основу русской государственности: до него любой князь, в том числе и Киевский, в большей или меньшей мере зависит от мнения горожан, по-своему оценивающих претендентов. А прерогатива великокняжеской власти вдобавок жестко привязана к Киевскому столу: необходимым ее условием является владение именно Киевским столом. И вот, разрывая эти зависимости таким неожиданным и простым способом — нежеланием жить в великокняжеской столице, Андрей получает свободу действий, обеспеченную фактическим владением Владимирской землей. Спустя столетие благодаря такому же отношению князя к земле начнет расти и усиливаться Московское княжество. Но смелый поворот, осуществленный Андреем, вызывает нелюбовь к нему и князей, и знатных горожан, и тамошнего боярства: в конце концов великого князя — впервые в русской истории — подло убивают собственные слуги, подученные его врагами.

Не пройдет и ста лет, как древнюю столицу Киев вместе с сотнями других поселений — всю южную часть Руси — превратят в пепелище Батыевы орды. Не избежит злой участи и почти вся остальная русская земля, но дело Андрея принесет свой плод: Владимиро-Суздальская Русь все же сохранится и даже так ослабит врагов, что нетронутым устоит Великий Новгород.

* * *

В XVIII веке царская (императорская) власть захочет сконцентрировать в себе и то сакральное, что ранее было достоянием церковного священноначалия.

На патриаршем месте глава русской Церкви не мог восседать уже с начала XVIII века. Последний патриарх Адриан умер в 1700 году, а до 1721 года его функции осуществлял Стефан Яворский, местоблюститель патриаршего престола. Вслед за этим, как известно, был создан Святейший Синод. В частной беседе Петр Великий выразился по этому поводу очень ясно: «Я им (духовным и гражданским) обое — государь и патриарх; они забыли, в самой древности сие было совокупно». Такова же позиция и Екатерины Великой: она именует себя главою Церкви, но уже не только русской, а всей православной — впрочем, это тоже из частной переписки. Но уже при прямолинейном Павле признание российского государя главою церкви вносится в государственные документы. Неудивительно, что Павел хочет служить обедню в Успенском соборе после своей коронации, которую намечали на Светлое Христово Воскресение. А ровно за неделю до этого — в Вербное воскресение — он совершает торжественный въезд подобно празднуемому в этот день Входу Господню в Иерусалим, и ему, императору российскому, провозглашают «Благословен Грядый во имя Господне!», ибо именно этим возгласом встречали и Христа.

М. А. Бакунин, видимо чувствовавший древнюю мифологему двойной сакральности царя — как священника и государя, просит Николая I и Александра II помиловать его и при этом буквально исповедуется царю в своем покаянном письме. Великий анархист одинаково ненавидел любую власть — государственную и церковную, по существу не разделяя их, но это уже было позже.

Декабристы не могли долго запираться пред царем, ибо также смутно чувствовали в нем сокрытого духовника. Жажда покаяния за реально содеянное могла руководить бывшими партийными вожаками в чекистских застенках и неправедных судах, так как именно они для этих вожаков были истинными символами Власти. Самооговор и напраслина — это нередкая форма покаяния; ведь осознание своей подлинной вины не всем дается, а принять предлагаемое, пусть и нелепое, обвинение легче. У древних египтян был обычай молиться о том, чтобы умерший не брал на себя лишнюю вину, не впадал в самооговор.

Патриаршество было, как известно, восстановлено только на Соборе 1917 года, когда Российская империя перестала существовать, но патриаршее место в Успенском соборе осталось и после этого праздным — новая власть превращает Кремль в символ новой государственности, навсегда, как казалось ее основателям, оборвавшей многовековой путь русской духовности.

* * *

К середине XIX века о высоком значении царского самодержавия уже принято говорить лишь в торжественных случаях. Назревавший культурно-ментальный кризис власти волновал первых славянофилов, не понятых этой властью. Вероятно, точнее всех выразился Константин Сергеевич Аксаков (1855 г.): «Не желая править, народ наш желает жить...», «... государство в понятии народа — защита, а не цель желаний...» Поэтому между «государством» и «землею» должно быть «взаимное невмешательство». А что же на деле? Иван Сергеевич Аксаков: «Нельзя было построить дома более, чем о пяти окнах, даже в каком-нибудь Царевококшайске, без разрешения Петербурга, дававшегося от высочайшего имени...» Юрий Федорович Самарин (о централизации): «Одна точка, один город делается самодержавным властелином целой земли... а между тем областная жизнь замирает, самодеятельность оскудевает, и мало-помалу все подпадает общей зависимости направления данного свыше». Коротко говоря, «государство... заедает землю».

Выход из положения славянофилы видели в достаточно четком разделении сферы влияния государственной власти и народной самодеятельности. Относясь с максимальным уважением к самодержавной идее, славянофилы видели перспективу ее сохранения в выделенности и ограничении ее собственного пространства, что и является первым условием священного. Не будет лишним заметить, что «народность» и «государственность» претерпевали в XIX веке сложные взаимоотношения не только в России.

Славянофилов, как известно, поставили под надзор полиции... Немного позже Михаил Александрович Бакунин напишет, что, познав законы развития человеческого общества, «такие же неизменные и необходимые, как и законы, управляющие физическим миром», уже «не будет необходимости в политической организации, в управлении и законодательстве, в этих трех вещах, которые... всегда бывают роковыми и враждебными свободе большинства...». Ибо «свобода человека состоит единственно в том, чтобы повиноваться законам природы...».

* * *

Славянофильский призыв к властям предержащим самоограничиться и бакунинское бунтарство в основе своей имеют один источник — извечную русскую жажду естественного, возврата к нему, признания самого-самого священного именно в нем. У славянофилов естественное — это сам по себе народ с его «роевой жизнью» (как потом скажет Л. Толстой); у Бакунина естественное в том «чтобы повиноваться законам природы...». Естественное и у Бакунина и у славянофилов это, конечно, не какая-нибудь природная первобытность в духе деклараций Руссо, а народная культура с ее обычаями, традициями и волюшкой.

Пожалуй, еще ярче и убедительнее передана эта жажда естественного у Льва Николаевича Толстого. Вот начало его последнего романа «Воскресение»: «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже в городе». Но, увы: «Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом». Творчество Толстого последнего периода прямо-таки вопиет о задавленности естественной культуры государством и культурой искусственной.

Для всех этих столь несхожих людей — братьев Аксаковых, Бакунина и Толстого, — движимых столь разными стимулами, идеал естественного — природное и народное, а потому чуждое современной им власти, которая, как им казалось, опасно разорвала связь с землею-народом и стала главным бастионом искусственного. К. С. Аксаков: «Русский народ есть народ не государственный, то есть не стремящийся к государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша народного властолюбия»; русский народ хочет только «оставить для себя свою не политическую, свою внутреннюю общественную жизнь, свои обычаи, свой быт, жизнь мирную духа». Для Бакунина всякая власть, государственная и церковная, синоним всего противоестественного и дурного, но есть еще власть экономической целесообразности и власть социума, которые представляются ему естественными для самоуправления «социальным телом». Славянофилы не отрицают власти народного обычая и государственной власти, но преизрядно ограниченной, а Толстой вполне признает лишь власть над человеком божественного «хозяина», давшего нам заповеди, так что «только исполняй люди эти заповеди, и на земле установится Царствие Божие, и люди получат наибольшее благо, которое доступно им». Кроме того, Толстой очень не любит всякую обрядность, видя в ней только привычку, ложь и лицемерие, ту же искусственность.

Таким образом, отрицание или обуздание (у славянофилов) господствующей, распространившейся на все и вся, государственной власти сопровождается возвышением и освящением других ее форм, представляющихся естественными и благодатными. Но поскольку выдвигаемая ими положительная программа была вряд ли реализуема и попросту фантастична, то действительную силу обрело только отрицание, превратившее Россию сначала в полигон, а потом в поле брани, где с грохотом обрушивались одна за другой старые святыни. Но только очень горделивый и озлобленный человек станет обвинять в этом сих великих мужей — они сами были не столько двигателями беспощадного исторического процесса, сколько его выразителями, причем очень честными. Они, как и мы, видели «мрачный, бесконечно долго тянущийся конец изживших себя культур» (Э. Трельч), но в отличие от большинства современных интеллектуалов ждали спасения в вожделенной естественности, а не в сотворении все более совершенного искусственного мира.

Заметим, впрочем, что понимание естественного в Европе и России и тогда и сейчас очень различно. Европейская мысль ХVIII—XIX веков без устали и находчиво ищет оправдания устоям своего бытия. Оправдание же состоит в том, что эти устои упорно выводятся из природного, прирожденного состояния человека. Так появляются понятия «естественного права», «естественного закона» и т. п., в которых естественное и разумное не только мирно соседствуют, но почти совпадают. Как говорил Вольтер, «природа разумна, разум естествен». Следовательно, мир, созидаемый на разумных началах, не искусственный, а естественный, хотя и отличающийся от чисто природного.

Бакунин и Толстой иногда вплотную приближаются к такому пониманию, в плане «теоретическом», но стоит им заговорить о жизненных коллизиях, они радикально расходятся с европейской парадигмой. Для русских мыслителей важнее чувство, настроение, порыв. Получилось так, что на Западе проблема искусственного и естественного потеряла остроту, и то и другое сплелось до неразличимости — и это дало прочность западным культурным основам. В России и до сей поры это не так. Хотя четкого осознания указанной проблематики не наблюдается, проблема остается животрепещущей, а сейчас, в конце ХХ века, особенно.

* * *

А. А. Ухтомский открыл «закон доминанты», имеющий силу не только в мозгу лягушки (которую изучал наш ученый), но, как полагал Ухтомский, и во многих других областях. Закон этот состоит в том, что сильное местное мозговое возбуждение привлекает к себе прочие энергии и от этого само усиливается и эти энергии направляет в единое русло. Глобальный и неостановимый вал десакрализации, прокатившийся (и продолжающий свое дело) по России, может быть, и есть та «доминанта», которая поглощала и направляла идеи и стремления множества людей — добрых и недобрых, малых и великих.

Есть страшноватая, но любопытная мысль у Ханны Арендт (в ее «Истоках тоталитаризма»): «Тотальный террор, эта квинтэссенция тоталитарного правления, осуществляется ни для людей, ни против них. Он призван стать несравнимым по мощи инструментом для ускорения сил природы или истории... Говоря практически, это означает, что террор без промедления приводит в исполнение смертный приговор, который, как доказано, уже вынесен природой расам и индивидам... либо историей — „отмирающим классам“, не дожидаясь, пока природа или история сделают это сами более медленно и менее эффективно». Так вот, не были ли упомянутые нами выдающиеся национальные мыслители теми ускорителями и ферментами, которые должны были положить конец затянувшейся агонии прежних святынь, особенно власти, на что уже невозможно было смотреть без содрогания, скорби и гнева...

В конце русского ХХ века поругание властей всех уровней достигло предела. И вновь та же жажда естественности, возврата к старой мечте о самостоянии земли (теперь это «земство»), к народу как единственному и неоскудевающему чреву, в котором по природной необходимости только и способно неспешно рождаться, взрослеть и умирать человечество... Все так же разносится и тут же бесследно растворяется в русских просторах болящий и обличающий глас: «Уже бесповоротно стало ясно, что эта власть не изберет национальной идеей — Сбережение Народа» (А. И. Солженицын. Россия в обвале. М., 1998). А умный и хитрый зверь, это чудище с заморским названием десакрализация, усмехается и заглатывает ново-старые идеи и слова, чтобы без помех продолжать свое кровное дело.

* * *

Высшей властью в Церкви по традиции наделены соборы, включающие епископов, какое-то число клириков, иногда мирян. Наибольшее вероучительное значение в православии имеют семь соборов в Византии с IV по VIII век (за этот период было много соборов, но сохранивших общецерковный авторитет в православии — всего семь). В Византии соборы созывались императорами, которые отчасти и руководили ими.

Убедительность соборных решений проистекает из полноты собора: поместный собор должен выражать волю всего церковного народа, живущего в данном месте (это может быть и целая страна); соборы, получившие название вселенских, должны были опираться на всех истинно верующих христиан. Представителями церковного народа были епископы, они олицетворяли его волю.

Это, разумеется, идеал, своего рода «теоретическая схема», в точности, видимо, никогда не выполнявшаяся. К примеру, на Первом вселенском сборе в Никее (325 год) число участников, согласно разным источникам, колебалось от 220 до 300 и более; западный епископат редко участвовал, обычно римский папа посылал несколько делегатов. Соборы, особенно вселенские, длились месяцами, а то и годами, с перерывами. О составе участников более или менее достоверно можно сейчас судить по подписям на соборных постановлениях (на заключительных заседаниях). Процедура подписания фактически была голосованием, хотя какие-то иные формы голосования, видимо, тоже были, но носили предварительный или формальный характер.

При вынесении окончательных решений важно было единогласие, а не большинство. Император или его представитель настойчиво добивались этого, часто прибегая ради сего к компромиссам, давлению, затяжке. Вот как Евсевий Кесарийский описывает дипломатию императора Константина Великого на Первом соборе в Никее: «Кротко беседуя с каждым на эллинском языке (официальный язык империи — латинский), василевс был заметно усладителен и приятен. Одних убеждая, других усовещая, иных, говорящих хорошо, хваля, и каждого склоняя к единомыслию, василевс наконец согласил понятия и мнения всех о спорных предметах». Если единомыслия не удавалось добиться и спорящие партии были равноценны по числу, собор иногда распускали. Так в 359 году на соборе в Селевкии Исаврийской представитель императора, Леона, заявил: «Меня император послал руководить собором единодушным. А так как вы неукротимы, то идите и пустословьте на стороне. Я в таком соборе не участник». Собор был закрыт и не стал вселенским (цитируется по А. В. Карташеву).

Основополагающее значение семи вселенских соборов в Византии определяется в одинаковой мере их вероучительным содержанием и их вселенскостью. Вот это последнее понятие не мешает рассмотреть подробнее. Сначала немного истории. Идея всеимперского собора была для Церкви новой, до Никеи соборы носили местный характер. Римская империя, обратившись при Константине Великом ко Христу, была до этого разъедаема глубинным, плохо осознаваемым противоречием — между универсальной сутью империи и языческой, по сути местной, религиозностью. За несколько веков своего существования имперская идея тесно сплелась с язычеством и была его властной опорой, но кризис язычества как религии и заколебавшийся культ императора выявлял упомянутое противоречие со все большей ясностью. Божественное откровение, явленное Константину, и небесная помощь в сражениях решили дело: началась история «второго Рима» — христианской империи.

Всеобщность, универсальность христианства как единственного носителя Божественной Истины, совпала со всемирной идеологией ойкумены — Римской империи: то, что вне ее, воспринималось как сомнительное, ненастоящее, варварское, временное. Очень скоро всеимперское понимание христианства вылилось в религиозную миссию империи во вселенском (т. е. всемирном) масштабе; эта миссия вышла за конкретные границы империи. Во всем этом мировоззрении был, конечно, разрыв между тем, что фактически есть, и что должно быть, но должное было непререкаемо выше фактического. Церковь наделяла Империю новым сакральным значением, освящала ее неповторимость и существование до конца земных времен. Империя же придавала церковным установлениям силу государственного закона и брала на себя право властного участия в церковной жизни. Можно сколько угодно спорить о благоприятных или вредных последствиях этой «симфонии» для Церкви, но без этого православие было бы совсем другим, и еще вопрос, сохранилось бы оно вообще как мощное течение в христианстве.

Вселенскость есть идеал соборности. Вселенское решение должно быть «едиными усты» принято всеми истинными христианами без исключения.

Сам этот принцип родился еще в родовой культуре. Ее высший нравственный закон состоит в том, что добро — это все то, что идет на пользу данному роду. Данный род исключителен не в силу каких-либо сравнений. Безусловная исключительность рода среди сородичей не подлежит обсуждению — это аксиома. Род — в идеале — не зависит от других родов, если же он поступается своей независимостью, то по доброй воле. Попадая в зависимость не по своей воле, он попадает в рабство, притом весь в целом — со всеми предками и родовыми божествами, а рабство почти равносильно смерти. Такова взятая в отвлеченном виде аксиоматика родовой культуры. Эта аксиоматика с логической неизбежностью приводит к тому, что когда несколько родов, под давлением обстоятельств, должны принять совместное решение, они должны одобрить его единогласно.

В исторической жизни уклонений от этой аксиоматики и этой логики было более чем достаточно. Тем не менее еще очень долго сохранялись и где-то продолжают сохраняться формы принятия решений, когда в этом участвуют все заинтересованные стороны и воля любой из них обязана учитываться (сейчас это называют «правом вето»). На собраниях подобного рода, в древности и теперь, голосование, как способ одобрения, имеет место в качестве сугубо ритуальной процедуры. Задача собрания заключается в выработке решения, устраивающего всех, следовательно, — в переговорах, обмене мнениями и т. п.

Люди, еще не забывшие советские времена, помнят всевозможные собрания, включая съезды, где была только видимость обсуждений и голосований, так как главное было уже предрешено начальством. Послушливый народ сумел с этим сжиться — не потому ли что процедура голосования была искони нам чужда? Ведь на вечах, земских соборах, деревенских сходах, а потом на митингах голосования, как четко прописанной процедуры, не было. Подать голос чаще всего означало выкрик, так что отношение в целом определялось гулом, одобрительным или наоборот.

Принцип большинства и необходимые для его реализации процедуры голосования появляются, когда число заинтересованных лиц велико. Даже в том случае, когда эти лица вполне самостоятельны, их многочисленность, их количество по сути снижает их «качество» и взамен исключительности и независимости на них ставят штампик сомнительного равноправия. К тому же добиться согласования и единогласия в этих условиях практически очень трудно. Поскольку в России сверху донизу искони фактически царила групповая иерархия (сословность, чиноначалие и т. п.), изрядной нужды в принципе большинства не было. Решения принимались в узком кругу или единолично — от семьи до высших властей. Так было до ХХ века, так что опыт в этой области отсутствовал, с тем же пришли и к концу века.

Церковные соборы в Византии усвоили древнеродовую традицию единогласия и всеприсутствия. Конечно, многочисленность участников мешала в точности ее соблюсти, отчего она носила скорее формальный характер. Заметим также, что в то время более авторитетной традиции не существовало. Но что же делать с теми, кто не соглашался и не подписывал решений, а таких иногда было немало (имена некоторых сохранила история)? Ведь собор обязан быть вселенским, коль скоро в этом был заинтересован император и влиятельные церковные круги. Единогласие достигалось «просто»: тех, кто не желал следовать соборным решениям, лишали церковных должностей, изгоняли, арестовывали, наконец, объявляли еретиками. Тем самым последние выпадали из церковного общества, и собор имел полное право называться вселенским, то есть представляющим всю Церковь. Выведенные из состава собора объявлялись не только врагами Церкви, но и государства. Такая же практика с небольшими смягчениями сохранялась и в Российской Церкви до Петра I.

Соборы, как, впрочем, церковное сознание до сего дня, исходили из убеждения, что «истина одна». Разные мнения по определенному вопросу допускались, но в том случае, если они не противоречили друг другу (со временем к разноголосице относились все менее терпимо).

Максима единственности истины, на наш взгляд, восходит к упомянутой аксиоме исключительности рода: мой род всегда прав. В эпоху господства родовой культуры опора на эту аксиому влекла к бесконечной борьбе, поддерживающей разнообразие родов. Сохранению родового разнообразия способствовали и другие причины, но это особая тема. То, что разнообразие сохранялось, возможно, привело к пониманию одного из самых важных и глубоких убеждений в истории человечества: всему на свете дано право на существование. Потом это убеждение — этот пралогос получил опору в догмате о едином Творце «всех и всяческих».

Изображения вселенских соборов — явление довольно редкое. Тем любопытнее было бы обозреть их в Успенском соборе, что мы и сделаем.

Весь нижний ряд росписей на северной и южной стенах с иконописной лаконичностью изображает семь Вселенских соборов, отвергавших ереси и в борьбе с ними вырабатывавших четкие словесные формулы — догматы православия. На соборах устанавливались правила церковного устроения, указывалось на недопустимость отклонений от уже установленного, уточнялись наказания за такие отклонения. Наказания состояли в епитимьях — обычно это временное лишение церковного общения, а в крайних случаях — в отлучении или извержении из сана (для клириков). Например, к клирикам относится такое правило 7-го собора: «Аще же (если) кто обрящется (обнаружится) занимающий мирскую должность у глаголемых (указанных) вельмож: или да оставит оную или да будет извержен. Лучше же да идет учити отроков и домочадцев, читая им Божественное писание: ибо для сего и священство получил». Правда, вскоре это требование было смягчено: священникам возбранялись только занятия «бесчестные и презренные». Есть правило, повелевающее отлучать от Церкви тех, кто превращает храмы в «обыкновенные жилища» и не желает вернуть их по прежнему назначению. Запрещается поставлять в сан за мзду, брать деньги за причащение. На Руси, как потом и у греков, этот запрет был ослаблен: безвозмездное совершение обрядов и таинств оказалось невозможным там, где не удавалось обеспечить систематическое вспоможение со стороны прихожан, как это было в глубокой древности. Но запрет действовал, если речь шла о причащении больных и умирающих. Клирику не подобает присутствовать на театральных и т. п. зрелищах. Христианам предписывается носить скромную одежду и не допускать, чтобы «власы на главе ... искусственными плетениями располагались и убирались... ко вреду зрящих». О наказании здесь говорится так: «отечески врачуем приличною епитимьею с наказанием, руководствуя их аки детей».

Последний Вселенский собор — седьмой — состоялся в VIII веке в г. Никее, где был и первый собор в 325 году. Следовали постановлениям и поместных соборов. На Руси заметное историческое и церковно-нравственное влияние оказали поместные соборы, начиная с XII века и кончая Московским — в 1917 году, когда было восстановлено патриаршество. Небезынтересно, что славянское слово собор соответствует греческому синод и латинскому консилиум. Созданный при Петре I взамен патриаршества «Святейший Синод» негласно означал и отмену поместных соборов, т. к. трактовался как постоянно действующий собор части архиереев; поэтому после реформы Петра I поместные соборы до 1917 года не созывались.

К сожалению, росписи Вселенских соборов снизу закрыты пристенными иконостасами, так что мы почти не видим сборища еретиков и другие интересные фрагменты, отображающие отличия соборов. Но в росписи первого собора (южная стена) бросаются в глаза еретик Арий и юный Иисус — Сын Божий в виде Эммануила. По преданию Петр Александрийский был поражен видением: двенадцатилетний отрок Иисус явился в разодранном белом хитоне; придерживая его на груди, он прикрывал свою наготу. Иисус сказал, что Арий разорвал ему хитон. В росписи это передано видом хитона и грустно наклоненной головой Эммануила. Раздирание хитона — сильный и емкий символ раскола. Надо сказать, что осужденное на соборе арианство пленило множество людей, считавших себя христианами, включая епископов. Ересь была слишком соблазнительна: отрицались так трудно представимые извечная Троичность Бога и рождение Сына Божия от Отца «прежде всех век».

Есть также предание о том, что архиепископ города Миры св. Николай, чтимый на Востоке и Западе, особенно же в России, дал упорствующему Арию пощечину: мы видим, как Арий прижал рукою левую щеку, а св. Николай, полуобернувшись к нему, немного приподнял правую руку. Эпизод передан точно и вместе с тем сдержанно, как подобает церковной традиции.

Четвертый собор, прошедший в Халкидоне в V веке, заметно разделил христиан на признающих и не принимающих его решения: последние отвергают наличие во Христе двух природ — Божественной и человеческой. «Монофизитство» (одноприродность) привлекло многих, упрощая понимание человеческого воплощения Сына Божия. Отцы собора положили в гроб св. Евфимии два свитка с двумя мнениями, а открыв гроб на следующий день, обнаружили свиток с еретической формулой в ногах святой, в то время как другой свиток оказался в ее руке. Эпизод этот вошел в историю Церкви под именем чуда св. Евфимии Всехвальной. К сожалению, на видимой части настенной росписи этого эпизода нет.

6-ой собор, подобно четвертому, установил наличие двух воль во Христе — Божественной и человеческой. Они могут, как потом учил Максим Исповедник, расходиться при появлении желаний, но соединяются на этапе реального выбора. Конечно, признание одной воли во Христе представляется более понятным, но рассудочно понятное не значит верное.

Наконец, на 7-ом соборе в Никее в 787 году было восстановлено почитание икон, хотя византийские иконоборцы окончательно потерпели поражение лишь спустя 65 лет при регентстве Феодоры. Интересно, что инициатором 7-го собора тоже была женщина — императрица Ирина, однако, если Феодора занесена в русский месяцеслов, то императрицы Ирины там нет; изображенный вместе с нею ее сын Константин VI был впоследствии ослеплен ее сторонниками.

Это была весьма драматическая история: уже после собора Константин организует заговор против своей властолюбивой матери, желая властвовать самолично; заговор разоблачен Ириной, но сгруппировавшиеся вокруг молодого императора иконоборцы отстраняют его мать, и лишь через несколько лет дискредитировавший себя преследованиями монашества и иными неумными мерами Константин ослепляется и устраняется партией Ирины. Тем не менее, гуловы Ирины и ее сына — в нимбе, который, впрочем, можно увидеть и у неканонизированных русских царей и князей, например, на паперти Благовещенского и на стенах Архангельского собора. Нимб можно встретить и в античном, и в восточном искусстве, где он служит свидетельством высокого положения человека. Не исключено, что нимб — это не просто условный знак. Может быть, не случайно и обращение к высоким особам: «Ваша светлость».

Что касается понятия святости, то оно с течением времени меняло свое содержание. Для ветхозаветной религии и раннего христианства святость означает только выделенность, особую близость к Богу, определяемую как бы взаимным договором (заветом). Указанное понимание отчасти сохранялось в Византии: например, священными называли императоров в силу их действительно особого отношения к Богу. Поэтому император, единственный среди мирян, мог входить в церковный алтарь. Византийская традиция оставила свой след и в русском церковном искусстве.

Соборы сформулировали догматы, которые сохраняются православием неизменно до сих пор в отличие от католиков, допускающих уточнение и дополнение догматики. На догматике основываются богослужебные тексты, молитвословы, мировоззрение и практическая жизнь христианина. Например, кажущийся на первый взгляд таким абстрактным догмат о двух волях Христа указывает на возможность преодоления преграды между волей человека и Бога.

* * *

Христос наделяет меченосной властью царя и силой властного слова — священство. Архангел Михаил тоже разит и убеждает, но в грозном Архистратиге видели своего покровителя и даже небесного двойника прежде всего князья и цари. Поэтому в Архангельском соборе погребали только их, а местом последнего упокоения всероссийских митрополитов и патриархов был Успенский собор. Таким образом, мирская и священническая власти имеют основание во Христе, несмотря на их бросающееся в глаза различие. Их труднодоступное пониманию единство в Боге пытались не раз реализовать в здешнем существовании. Это было в Византии и на Руси.

А получалось иногда совсем наоборот. Когда-то Дмитрий Донской препятствовал въезду митрополита Киприана в Москву, его внук Василий II заточил митрополита Исидора, а его праправнук Василий III «заковал в железа и немедленно отправил на Белоозеро» митрополита Варлаама (Герберштейн). Но произвол и жестокость, проявленные Иваном IV в отношении митрополита Филиппа, превзошли всё до сих пор бывшее на Руси в отношениях великого князя и церковного главы.

В юго-восточном углу Успенского собора стоит рака с мощами св. Филиппа II — митрополита Московского и всея Руси, низложенного Иваном Грозным и затем подло убитого. Историкам материалистической формации очень хотелось найти «подлинные», т. е., по их понятиям, достаточно тривиальные, даже низменные причины сопротивления Филиппа. На первый план тут, конечно, были выведены родовые пристрастия и заботы бывшего боярина Федора Колычева, а потом монаха Филиппа. Считают, что в Филиппе прежде всего говорил голос обиженных Колычевых. Но факты свидетельствуют о том, что род Колычевых понес наибольший урон как раз после низложения Филиппа. Бесстрашный митрополит просил помилования для многих жертв царского гнева. Это было известное на Руси не позже XI века архиерейское право «печалования» о гонимых: святитель (епископ) мог и не выдать на казнь человека. Пришло это из Византии. Интересно, что в XI веке император Никифор указом повелел патриарху не менее трех раз в году напоминать ему о ссыльных. Это право не желал признавать царь Иван: то ли ограждал свою совесть, то ли так утверждал свое понимание самодержавия. Филипп был замечательно одаренным во многих областях, что видно из его деятельности в Соловецком монастыре, где он был игуменом. Устроенные там хозяйственные сооружения и промыслы были образцом технической мысли того времени.

В середине XVII века при царе Алексее Михайловиче (Романове) по совету с патриархом Иоасафом мощи св. Филиппа были перевезены из Соловков в Москву будущим патриархом Никоном — тогда еще митрополитом Новгородским, причем Никон прочитал над мощами царскую грамоту с просьбой простить «прадеда», т. е. предка царя Алексея — царя Ивана. Предком же Иван IV мог считаться потому, что дед Алексея Федор Романов был двоюродным дядей Федора Иоанновича — сына Ивана IV. Справедливости ради заметим, что заступничеству не были чужды и великие князья: дед Ивана IV — Иван III уговорил митрополита не наказывать Чудовского архимандрита Геннадия. Митрополит велел бросить скованного архимандрита в ледяной погреб за то, что тот разрешил в сочельник отобедать до освящения воды.

Преследуемые староверы и множество других, не выступавших открыто против петровских нововведений, еще помнили прежнюю самостоятельность церковных владык и большую сдержанность царской власти хотя бы в отношении славословящих ее сравнений и эпитетов. Поэтому ползучее, а потом и официальное поглощение государством церковного правления, путем ликвидации партиаршества и учреждения «правительствующего Синода» — все это, вкупе с сознательным попиранием старины, не могло восприниматься безболезненно. Вот одна из крайних реакций (об императоре Петре 1): «Помазанник сатанин, царь жидовский, превозносим паче всех глаголемых богов; лживый христос, адский пес, двоеглавый змий, восхитивший на себе царскую и святительскую власть». «Старинники» (выражение писателя XVII века Крижанича) во всем видят крушение основ, выхолащивание святости. «Новолюбцы» радуются созиданию новых устоев, восторженно прозревают в российском царстве и его венценосном главе святость и божественные символы. «Старинники» выражают присущую русскому православию любовь и уважение к отеческой традиции и требовательное отношение к подлинности святынь. «Новолюбцы» же не в последнюю очередь вдохновляются опять-таки издавна присущей русскому православию направленностью на конкретное, практическое подтверждение Божественного благоволения русской земле.

В народе вырабатывается убеждение о всеведении царя: ангел ничего не сообщает царю, а только одним «дуновением в слух» посвящает его во все дела, тайные и явные. Или такое присловье: «Народ вздохнет — до царя дойдет — царь услышит — Бог увидит». В народе зреет мечта о всемирной православной державе: «У нас белый царь над царями царь... Ему орды все преклонилися, все языцы ему покорилися». Или: когда судил Бог некоего грешника, то спасло его ходатайство св. Николы, который напомнил Богу, что сей грешник пролил кровь за царя.

Попытки единения царской и церковной властей в XVII веке, после их мирного сосуществования («симфонии», как говорили в Византии) при Михаиле Романове и его отце, патриархе Филарете, оборачиваются трагическим противостоянием царя Алексея и патриарха Никона, а затем, при Петре I, вместо единения наступает фактическое объединение Церкви и государства под самодержавным Государем.

Исконно православное отношение к царю еще со времен древней Византии выражалось четкой формулой: царь есть «образ единого Царя всяческих», т. е. Христа. Он является как бы иконой Христа. Максим Грек в XVI веке также утверждает: «Царь бо Божий есть образ одушевлен...» Но при этом «перстность» (от персть — прах, земля) царя как человека никогда не отрицается. Митрополит Филипп II говорит царю Ивану IV: «Аще убо, царю, и образом Божиим почтен еси, но персти земной приложен еси»; при этом Филипп фактически цитирует византийца Агапита. Царь Алексей Михайлович подчеркивает, что он «тленный царь» в отличие от нетленного царя — Христа. При том же Алексее Михайловиче во время богослужения царя называют святым, как это было в Византии, а его сын царь Феодор причащался при венчании в алтаре, опять-таки как это было в Византии. Петра же начинают именовать «христом» и «спасом» (христос в переводе означает помазанник). Стефан Яворский — местоблюститель патриаршего престола — торжественно возглашает (1709 г.): «А о монархе нашем что возглаголю? Се благовествую вам радость велию яко родися вам спас. Вам родися, а не себе». При Петре же дни рождения, именин членов царской семьи и коронации императора празднуются как церковные праздники. Противники царя автоматически попадают в разряд еретиков и предаются анафеме.

* * *

В рафинированном православном лексиконе о поклонении и преклонении принято говорить только в отношении к Богу. В отношении же иного, имеющего власть над нами, более употребляют такие слова, как повиновение, почитание, послушание, подчинение. Но ни сейчас, ни в прошлом строгое различение смысла всех этих слов оказывается невозможным. Человек склоняется перед старшими, начальством; мы можем поклониться при встрече с знакомым; мы становимся на колени, умоляя кого-то о снисхождении, перед иконой, перед духовником на исповеди, и когда просим прощения друг у друга (редкий нынче обычай). Служение относится к Богу (богослужение), но говорят еще о служении людям, просто о службе и т. п. Так же неопределенно наложены, перекрываются смыслы, когда говорят о вере. Можно верить в будущее, в истинность сказанного, в человека и т. п. Но есть и вера в Бога.

Если кто-то поставил плошку с молоком для домового, то он, по-видимому, верит в его существование и не хочет его обижать, поскольку считает, что от домового что-то зависит, да и незачем презирать сию древнюю тварь. Можно ли в этой связи утверждать, что перед нами здесь налицо «двоеверие», то есть равной силы вера в Бога и вера в домового? А коли речь не идет о равной силе, то грех ли это? Ведь мы, наряду с верой в Бога, верим и в действенность лекарства и лекаря, в помощь или порядочность родных, друзей, начальства, но вряд ли нас кто-то обвинит за это в двоеверии. Хотя говорят иногда, что надежда и вера должны быть относимы только к Богу. Тоже верно, но это, так сказать, по последнему счету. Наверное, можно придумать достаточно убедительное для многих христиан изъяснение сего вопроса, дав ограниченное толкование тем или иным словам и нарисовав определенную картину отношений человека к миру здешнему и иному. Занятие, впрочем, довольно чуждое русскому православию, и мы не станем тратить на это время и бумагу.

Так как же быть — как относиться к тому, что в старинном «народном» православии люди признавали власть над нами и над природой не только Бога, а и всякого рода сказочных и мифологических существ? Думается, что ответ прост: поскольку их власть почитается гораздо менее власти Божественной (да и сами они под Богом ходят), постольку такое мировоззрение не следовало бы уж очень порицать, если оставаться на реальной почве. Ответ, однако, каждый раз будет весьма субъективным: ну где найти такой метр, чтобы измерить степень почтения к власти, степень веры — где почтения и веры больше, где меньше.

Д.А.Хомяков, сын знаменитого славянофила, писал: «Сохранение в обиходе „не христианских“, но не „анти-христианских“ пережитков старины, вроде веры в русалок, ведьм, домовых и тому подобного вовсе не есть двоеверие, ибо, в сущности, все это не противно Евангелию, а только не есть „от него“».

Блажен, кто уповает только на Бога. Но много ли обрящется сих праведников?

* * *

Власть в Церкви, церковная власть, как и мирская, дается только Богом, поскольку Он есть единственный Творец бытия, жизни и власти. Таково собственное учение Церкви, не раз вызывавшее недоумения, — в первую очередь, у «совопросников века сего», у людей, ищущих во вселенной житейски оправданного мироустройства. Ведь если принять это учение, то, коль скоро Бог всегда прав и благ, непонятно, откуда берется сила у еретиков, совратителей, вообще у всего злого — на этом и том свете. Сомнения подобного рода приходили в голову еще людям Ветхого завета (см., например, книгу Иова), хотя Яхве через своих пророков прямо говорил иудеям, что Он автор не только доброго, но и злого (Исайя XIV; 7). Еще труднее вместить понимание этого, если хотя бы сопоставить слова апостола Иоанна из его первого послания: «Бог есть любовь» (IV; 8) и «весь мир лежит во зле» (XV; 19). Обычное объяснение состоит в том, что творение Божие было повреждено падшими ангелами и первородным грехом Адама; поэтому даруемое благо, в том числе и сила, могут претворяться во зло людьми и «духами противления» по их воле. Однако «умственные» объяснения, столь дорогие философам и богословам, не имели большого влияния на народные представления. В древне-средневековом русском менталитете «виновником» происходящего в мире — хорошего и плохого — в той или иной степени считался Бог. Поэтому люди всегда нуждаются в заступничестве Богородицы и Святых, в молитвах священства и народа, а в крайнем случае, в помощи разного рода духов и сил. Таким образом, утверждение, что «нет власти не от Бога» вполне укладывалось в народном сознании; а впрочем, было ему свойственно и независимо от слов апостола. Это не исключало объяснений, в которых справедливость Божьих наказаний обосновывалась грехами народа и отдельных людей, но объяснения вообще не очень характерны для народного сознания.

Еще одна особенность старинного менталитета состояла в том, что самое понятие власти соотносилось только с определенными и узкими общественными слоями: носителем мирской власти мог быть царь, князь, в меньшей степени боярин, а церковной — митрополит, епископ, в гораздо меньшей степени рядовой священник. Власть не может принадлежать простому человеку; какая-то свобода в его действиях — это не то, что называли властью. Личность обладает властью постольку, поскольку она (личность) не отделима от занимаемого ею положения.

Отличие церковной власти от мирской в том, что мирской начальник «не напрасно носит меч; он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое» (К Римлянам XIII; 4). Церковной власти не пристало носить меч, а монах не должен участвовать в сражении. Но в жизни не всегда так было. В Смутное время инокам Троице-Сергиевой лавры удалось выдержать осаду польско-литовских войск, а потом долго оправдываться; приходилось сопротивляться и другим монастырям.

Но есть и другое понимание. На пиру или в битве первым выступает князь (царь), богатырь, но возглавить сражение может и ангел или ангельское воинство. Такое представление держится еще в XVI веке. Инок подобен ангелу, тем более подобен ему схимник. Прп. Сергий посылает с русской ратью двух схимников и первым в Куликовской битве на татарского богатыря бросается Пересвет.

Предстоятель Церкви не имеет меча, но вождь ангельского воинства Архангел Михаил опоясан мечом. Божественный глава Церкви — Христос-Пантократор (Всевластитель), согласно ветхозаветным пророчествам, Царь царей и Первосвященник. Это видно на многих иконах, но особенно прямолинейно представлено на одной из икон в Архангельском соборе.

Справа от царских врат стоит несколько необычная икона Спаса (XVII в.) — Христос в митре и царских одеждах, в левой руке Его архиерейский посох, а из-за спины виден меч. Вот эта деталь и является необычной, хотя она согласуется с пророческим видением Давида: «Препояши меч Твой по бедре Твоей, Сильне. Красотою Твоею и добрόтою Твоею, и наляцы, и успевай и царствуй истины ради и кротости, и правды, и наставит Тя дивно десница Твоя» (из 44 псалма). Образы псалмов нередко присутствуют в иконах, но явное изображение меча на иконах Спасителя — явление редкое. Такие неожиданности встречались во все времена — ведь иконография всегда была плодом напряженного духовно-творческого постижения тайны святости Бога и человека. Но древний иконописец сверял свои откровения с наследием прошлого. В XVII веке такая сверка все менее выполняет роль сдерживающего начала: храмовая живопись все более становится авторской.

Изображение на иконах святых с оголенным мечом в руке обычно опирается на конкретный эпизод предания. Никола Можайский представлен с мечом, есть икона (в Белоруссии), где меч держит пророк Илия. Все это отчасти согласуется с миссионерски-завоевательной и защитной миссией Церкви; в старину Церковь нередко называлась воинствующей. Военная лексика уже в первые века входит в язык христианства. И все же меч, в буквальном значении этого слова, это не оружие христианства. Парадоксальность идеальной христианской позиции состоит в сочетании, казалось бы, не сочетаемого: мир должен быть побежден Церковью, но побежден любовью, а не оружием.

* * *

Древне-средневековая Церковь многим представляется сегодня самозванным внешним авторитетом. Современный человек сближается с Богом, как ему кажется, благодаря самому себе, минуя авторитеты. Но так думается человеку, для которого вера есть феномен исключительно психологический, продукт душевных переживаний. А Церковь видится такому индивиду как социокультурный институт — в лучшем случае полезный, но факультативный, необязательный. Нетрудно заметить, что такое понимание — плод мировосприятия именно современного индивида, для которого весь мир, природный и социальный, есть нечто внешнее, могущее быть использованным или игнорируемым. Индивид насторожен в отношении всего внешнего, готов подозревать его в навязчивости и даже злокозненности. Человек древне-средневековый был в большинстве случаев, как мы знаем, совсем другим. Церковный человек ощущал себя частью Церкви, в которой часть равна целому (в мистическом плане). Таких людей и сейчас немало во всем мире, в том числе в России, но это «малое стадо».

Нежелание добровольно склониться под церковное пастырство продиктовано недоверием ко всякой власти, а особенно государственной, с которой российское священноначалие (за редкими исключениями) шло в ногу по меньшей мере два века — до советского периода.

Многих ли можно сегодня убедить в том, что первоначальный источник власти укоренен в Эдеме, что там она была преисполнена любви? Что и по сей день в Церкви немало мудролюбивых пастырей, готовых душу положить «за овцы своя»? Что в послушании может быть сладость и спасительность? И более того, — что есть и всегда были сердечные и заботливые начальствующие повсюду?.. Увы, российская власть слишком запятнана кровью, и ей долго придется соскабливать ее со своих доспехов.

* * *

Власть, в широком смысле, как ее понимает большинство людей, — это способность распоряжаться, подчинять, указывать; в узком смысле — это люди, учреждения, социальные, политические и религиозные институты, наделенные этой способностью. Власть, как мы не раз подчеркивали, всегда так или иначе отделена, часто уходит корнями в далекую древность, нередко связана с религиозными представлениями и духовным опытом. Упомянутые черты видны во властном положении князя и царя, правителя, отца, старшего в роду, органе сословного или народного представительства, священноначалия в Церкви. В каком-нибудь разбойнике можно усмотреть те же черты: он отделен от основного общества, его образ жизни опирается на давно оставленные большинством населения ценности и нормы родовой культуры, ему, как представляется некоторым людям, помогают враждебные божества и духи. Даже в руководителе хозяйства, любого коллектива, во владельце капитала есть какой-то сакральный душок, заметный хотя бы в неравнодушном отношении к любому начальству: одни к нему льнут, другие испытывают всегдашнюю неприязнь.

Власть, какой мы ее сегодня знаем, возникала из родовых отношений и завоеваний. Власть старших в роду имеет то более низкий, то более высокий сакральный статус в сравнении с властью завоевателя. Первый тип власти поддерживается предками, божествами земли (данной, конкретной земли). Второй тип — иномирными помощниками завоевателя. Это могли быть божества его родной земли, но и «специальные» божества (духи) войны и завоевания. У очень воинственных народов эти божества сливаются. Боги войны чаще всего «заимствуются» откуда-нибудь, а потом, благодаря особенному могуществу, становятся первыми в языческом пантеоне или, наоборот, будут там отщепенцами, если в народе поубавился завоевательный пыл. Гераклиту приписывают сентенцию: «Война есть отец всего, царь всего. Она сделала одних богами, других людьми, одних рабами, других свободными». Миф об Антее, да и вся мифология греков с ее страшной борьбой олимпийцев с богами земли повествует о поражении последних. Антей уверенно защищает свою родную Ливию, пока чувствует ее под ногами — это божество земли. Греческий бог войны Арес буен и коварен, его культ перешел в Грецию из Фракии, и, несмотря на предоставленное ему в более позднюю эпоху место на Олимпе, его недолюбливают. В отличие от него Афина Паллада честна и справедлива в войнах, ибо она гораздо глубже укоренена в местном почитании, хотя откуда-то и прибыла к грекам в незапамятные времена. Зевс поначалу только и занимается тем, что сражается: со своим отцом Кроном, с титанами, гигантами и чудовищным Тифоном; а его врагам помогает родившая их Гея — богиня земли, что вполне естественно. Истинно греческий бог, Зевс, начинает свою божественную карьеру с завоеваний, поэтому миф помещает его сначала на Крите, вне материковой Греции. Уже став главным богом греческой земли, он не забыл своего боевого прошлого, наступательного духа, держа наготове свои громы и молнии. У воинственных германцев Один сочетал в себе функции бога земли и войны. Боги земли и завоеваний враждуют, пока завоеватели прочно не утвердятся на чужом месте. Завоеватели были не прочь присвоить себе заодно с побежденной землею и культ ее богов. Римляне это делали постоянно: со временем они стали поклоняться Кибеле, Астарте (ставшей римской Юноной) и иным чужестранным божествам.

Эволюция античных религий направлена на расширение опекаемых богами пространств. Греческие боги взбираются на Олимп, откуда им как бы видна вся Греция, они становятся всегреческими, хотя каждая область бережет свои предания и особенности культа. Эти особенности — реликты автохтонных, сугубо локальных религий — будут сохраняться еще очень долго, пока христианство их не отвергнет или не переработает на свой манер и новое язычество, и остатки старого.

Борьба богов-завоевателей с богами земли хорошо видна в индо-европейской и славянской мифологии. Бог-завоеватель представлен в ней громовержцем, он любит взирать с «высот» (деревья, холмы, горы), а земное, вернее, земноводное божество предпочитает низины, воды; оно хозяйничает и в подземном, загробном мире — мире предков, и опекает родовую, местную жизнь. Киевский Перун — громовержец помещался на холме, а его противник Велес — внизу. Перун благоволил подвижной княжеской дружине, а Велес — исконным славянским племенам. В мифах Перун, конечно, побеждает Велеса, иногда захватывая женщин, освобождая от земноводного змеевидного божества вόды. Однако «новая» власть Перуна — завоевателя в конце концов становится благом: на землю проливается обильный, оплодотворяющий ее, дождь. Небо, к которому причастен Перун, в роли мужского начала вступает в союз с землей, которая содержит в себе начало материнское, местно-родовое.

Миф задает норму исторической жизни: княжеская власть, одерживая верх над землей, по-своему брачуется с нею, ограждает ее от внешних опасностей и внутреннего разлада: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет: приходите княжить и владеть нами» — так, по словам летописца, закончилась длительная борьба родов и племен, насельников русского севера, с варягами. Всевозможные намеки на ту же тему можно встретить в древнерусской литературе не раз. Одна из красивейших повестей — о князе Петре и Февронии Муромских — изобилует намеками такого рода. В злом крылатом змее, прилетающем к княжеской жене на блуд, нетрудно узнать «велесова внука», не пожелавшего смириться с Перуновой (княжеской) властью. Змеевидное божество знает, что смерть ему «суждена от Петрова плеча и от Агрикова меча». Брат муромского князя Петр и в самом деле освободит сноху от змея, но ему придется еще раз встретиться с силой земли — это будет его будущая супруга премудрая Феврония. Живет она в старинной Рязанской земле, родичи ее — «древолазы, в лесу по деревьям мед собирают». Ей ведомы заветные травные мази; а принять лечение князь должен в бане — старом прибежище хранителей дома и родимого места; и колдовать она может: хлебные крошки в ее ладошке чудесно становятся ладаном.

Потом вся эта древняя земноводная мудрость претворится в христианские добродетели, и преподобные Феврония — Евфросиния и Петр — Давид совместно отойдут к Богу, соединившись, вопреки всем обычаям, в едином гробе. В православной Руси Велес обернется всякими волосатиками — мохнатыми чертяками и злыми духами, снующими где не следует и подбрасывающими пакости, но побежденными Христом.

Крестившись в Иордане, Спаситель освятил все воды земные, избавив их от власти страшного змея, а ежегодное освящение всяческих вод на празднике Крещения (Богоявления) навсегда запечатлевает эту победу. Русскому православному сознанию, хранящему «преданья старины глубокой», очень внятны смыслы этой победы. Понятен и смысл «чуда св. Георгия о змие», освобождающего женщин и водный источник от прежнего местного божества. Все эти предания, в свойственной им манере, несли Благую весть — о завоевании мира Христом: «Мужайтесь, Я победил мир» (Иоанн XVI; 33).

Бог в Ветхом Завете — это не бог конкретной земли, а Творец и Владыка всей вселенной. О Христе потом тоже будет сказано, что Он «не прехождение местное бысть». Бог Библии радикально противопоставлен богам земель, а следовательно, всякому язычеству. Правда, у Него есть избранный народ, который Он хочет поселить в избранной земле — Палестине. Но это только начало, ибо в будущем Израилю обещано повсеместное и окончательное искоренение язычества, то есть богов земли. Не узнав Мессию, пришедшего для исполнения обещанного, древний Израиль уступает место христианству, продолжающему победное шествие. Бог в Ветхом Завете — это, в первую очередь, Бог завоеваний. Невзирая на запрет Стоглавого собора (XVI век) изображать Бога, русские иконописцы не отказались от образа, открывшегося когда-то пророку Даниилу, образу «ветхого днями» — Старца, которого они неизменно называли Саваофом — Богом воинств; ибо именно это имя — одно из имен Божиих — имело первостепенное значение. «Поднялся дым от гнева Его и огонь от лица Его воспламенился, горячие угли сыпались от Него» — так шествует Господь (Пс. 17).

Однако из Библии совсем не следует, что завоевывать нужно будет всегда дымом, огнем и раскаленными углями; Бог говорит Аврааму: «благословятся в тебе все племена земные» и «сделаю потомство твое как песок земной» (Бытие XII; 3, XIII; 16). Это, может быть, самое драгоценное обетование Ветхого Завета было затем раскрыто Христом — в призыве любить и благословлять ближних и дальних, друзей и врагов. Христианство завоевывает мир, но призвано побеждать его «ненавистную ненависть» терпением и любовью. Языческая древность содержала в себе неистребимое противоречие между культом родной земли и культом завоеваний; противоречие, приведшее в конце концов к разрушению древней культуры и победе теистических религий — христианства и ислама, завоевавших почти весь мир и почти истребивших языческие божества многочисленных когда-то земель.

Главным оружием христианства стало благословение. Будучи символом передачи земли и всякого иного достояния преемникам и потомству, символом поддержки и напутствия, благословение должно было заменить меч в приобщении народов и земель ко Христу. В этом было еще одно коренное отличие христианства от язычества. В главном — деисусном — чине иконостаса в центре находится образ благословляющего нас Спасителя. «Дана Мне всякая власть на небе и на земле. Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа» (Матф. XXVIII; 18—19) — так сказал Спаситель своим ученикам, и апостолы, как опытные рыбари («ловцы»), пошли завоевывать мир, распространяя Благую весть — Евангелие, и благословляя мир крестом.

Надо сказать, что на Руси всегда придавали огромное значение Божьему благословению — через родителей, батюшек, чтимых старцев. Это относилось ко всяким начинаниям, трудам, в том числе, конечно, сельским, и к самой земле. Поэтому совсем не случайно в летописях предание об апостоле Андрее, прошедшем от Корсуни в Крыму по Днепру до Новгорода, откуда затем через Балтийское (Варяжское) море он направился в Рим. В предании рассказывается о том, как апостол благословил холмы и водрузил на одном из них крест, где впоследствии возник Киев — «мать городов русских». В новгородском варианте этого предания утверждается, что Андрей благословил земли и на севере, оставив там жезл. Независимо от того, как относиться к достоверности этого предания, — а на этот счет существуют разные мнения, — в нем ярко выражена, можно сказать, жажда благословения. Это отчасти связано и с глубоким проникновением библейских представлений в сознание русских людей. Повествуя об одном из праотцев — Иакове, в Библии рассказывается, как ради того, чтобы получить отцовское благословение, он идет даже на обман отца (правда, по указанию матери), а ради Божьего благословения борется (во сне) с архангелом Михаилом (по православному толкованию).

* * *

Некоторые народы, вынужденные внешними обстоятельствами или образом жизни к завоеваниям, а то и просто склонные к этому, по этой причине охотно принимали теистические религии, вернее, их выжатые подобия. Так было с хазарами, пытавшимися усвоить иудейскую религию; известно какое-то тяготение к христианству татаро-монголов. По некоторым сведениям, одной из жен Чингисхана была христианка, а среди его приближенных были несториане, отколовшиеся еще в V веке от православия. Есть легенда, что опять-таки одной из жен Тамерлана была православная грузинка, а ханская жена Тайдула, избавленная от слепоты митрополитом Алексием (ХIV в.), была русского происхождения.

Принятие татаро-монголами ислама в ХIV веке было вполне закономерным, так как завоевательный дух этой религии давал законную основу вооруженным набегам и политике покорения, проводимой Ордой. Впрочем, древне-средневековая эпоха переполнена примерами покорения народов во имя единого Бога, когда завоеватели несли одновременно крест и меч, и даже один меч, ибо его крестообразная рукоять для кого-то была знаком креста.

Жертвенное миссионерство появляется на Руси уже в Х веке (например, убиение христиан-варягов в Киеве). Мирной проповедью христианства запечатлены подвиги иноков, шедших в северные и восточные края. Эти смелые и смиренные люди завоевывали мир заповедью — «любите врагов ваших». Усвоив христианство, Русь начала неуклонное продвижение на Север, Восток и Юг. Западная Римская империя была покорена варварами, окрыленными односторонне воспринятым ими христианством. Восточная империя — Византия, может быть, потому и просуществовала еще тысячелетие, что христианство было ею понято не столько в аспекте мирном, сколько в немирном. А пала Византия от еще более воинственного ислама, противостоять которому оружием она уже была не в силах.

Особое отношение было к землям, сравнительно не так давно завоеванным. Древние евреи обращались иногда к Ваалу не потому, что совсем отступили от своего Бога: Ваал был когда-то богом той земли, которую завоевали евреи. Русские, будучи уже христианами, по той же причине время от времени совершали обряды в честь бывших мифологизированных хозяев той или иной местности. Тут проявляется интуиция продолжающейся связи земли с ее старыми владетелями; но в этом нет прямого двоеверия, так как старые хозяева не ставятся выше Бога. Прежних хозяев земли боятся, а потому зачастую демонстрируют отсутствие боязни: стараются иногда изгладить о них память, надсмеяться над ними и т. п. Отсюда не только умилостивление чужих предков и богов, но иногда и ритуальное осквернение могил, «изгнание» изображений, а следовательно, и самих чужих божеств, а также их перенесение в свои храмы, где они как бы в плену и отдают свою силу завоевателям. Римляне сначала свозили к себе идолов со всей Италии, а затем со всего Средиземноморья. Крестоносцы, после захвата Константинополя, увозили в Европу не только драгоценности, но и христианские святыни. Наверное, «пленив» их, христиане относились к ним совсем не так, как когда-то римляне, но внешне все очень похоже. Московские князья, а затем цари переправляли в Москву чтимые иконы с присоединяемых земель.

* * *

Удушение христианства в нацистской Германии и Советском Союзе поставило перед идеологами этих режимов задачу замены его какой-то иной религиозностью. Конечно, задача эта явно не формулировалась, и говорить о сознательной попытке смены типа религиозности в Советском Союзе не приходится.

Вожди Германии и СССР нуждались в еще большей сакрализации, чем это когда-то было раньше, так как их власть не базировалась на общепризнанной, укорененной в сознании народов традиции. Решение было найдено в обращении к очень древним представлениям и интуициям, свойственным, главным образом, язычеству, отчасти христианству, в обращении к культурным инстинктам, которые, неслышно прикорнув на задворках современного менталитета, ждали и дождались своего часа. Гитлеровский режим, ориентировавший свою жажду покорения главным образом вовне, не стеснялся опираться на древнегерманских богов, в плане идеологическом и отчасти религиозном. У советского режима не было такой зацепки и его стаи валькирий были спущены прежде всего на своих же сограждан. Сакральность правителей в советскую эпоху приняла невероятные по понятиям современной цивилизации размеры, особенно в первую половину семидесятилетнего духовного порабощения. Сделав все возможное и невозможное для поругания прежних правителей России, ленинцы и сталинцы как будто похитили у них священные знаки, чтобы закрепить их на своих идолах.

И все же, откуда черпала свою энергию сакральность Ленина и Сталина и вождей помельче? Не из крови ли жертв гражданских воин, заговоров, чисток, преобразований, военных авантюр, искоренений — дворянства, интеллигенции, «кулаков», духовенства и т. д.? Не была ли страшная война с Германией одинаково кровопитательна для сакрализации вождей двух столкнувшихся сторон? Скорее всего это так. Можно не знать древних языческих обрядов, относиться к Зевсам, Перунам, Одинам и прочим их собратьям как к литературным архаизмам или суевериям, можно даже избегать личного участия в государственных беззакониях и жестокостях... Но, увы, есть «правда вечная кумиров» (В. Брюсов): убиение и пролитие крови, агония и смерть, как бы ни были они многолики, всегда происходят на грани здешнего и иного миров, служат их скрепой, равно приобщены обоим.

Но на той же грани, совсем рядышком — в силу своей сакральности — находится правитель. Поэтому нет ничего странного в том, что между кровавым насилием и правителем возникает близость. То, чтό рядом, сцепляется, переходит друг в друга, сливается: сказочный персонаж, надевший шапку-невидимку, становится невидимым; свадебное кольцо меняет социокультурный статус человека; вполне добропорядочный крещеный человек, однако же игравший халдея в «Пещном действе» (XVII в.), не будет похоронен по христианской традиции, если вдруг помрет в период празднеств, и т. п. Сакральность правителя, совершенно безрелигиозного и в атеистической стране, все равно оживляется кровью своих подданных и врагов, ибо кровь и смерть, как мы знаем, сакральны по своей природе. Не исключено, что вдохновение Маркса и Энгельса, созидавших картину мира, перенасыщенную смертельной — классовой — борьбой, и восторги их последователей имели, поначалу в потенции, те же сакральные источники.

Кровь, на которой замешено правление, может вызвать гнев, осуждение, одобрение, но обычно не оставляет равнодушным. Нам представляется, что «равнодушный» человек, человек без пафоса, не склонный к безусловному обожанию или ненависти — человек рассудительный нежелателен для властвующих, нежелателен там, где сакральность власти является существенным фактором общественной жизни. Таких людей вырывали из нее или с мучительством переиначивали.

На первый взгляд кажется, что будущее все же за рассудительным, сдержанным человеком, а власть в конце концов превратится в рациональную технологию принятия важных для общества решений. Увы, люди склонны следовать только за тем, что их влечет. А влечет их то, что обладает мощью, красотой, тайной — вообще всем тем, что несет на себе хоть какой-то отпечаток первореальности, в которой есть и свет, и тьма, и страх, и страсть. Власть навсегда клеймена страхом или восторгом, окружена святым или дьявольским ореолом, она всегда предмет вожделения или отталкивания, ибо источники ее реальной силы в ином мире, как бы это ни понимать. Если же место власти займет рациональная технология принятия решений, если государство превратится только в хорошо отлаженную бюрократическую машину (о чем очень по-немецки мечтал Макс Вебер), если все недоразумения будут спокойно обсуждаться (о чем мечтал апологет открытого общества Карл Поппер), если... все это когда-нибудь и где-нибудь случится, то все равно, рано или поздно, прилетят древние духи, рассядутся по жердочкам и затуманят своими колдовскими штучками новейшие и рациональнейшие технологии... Доколе будет существовать власть, дотоле она будет сакральна. Вероятно, именно об этом и говорится в известных словах ап. Павла о том, что нет власти не от Бога.

* * *

Русское средневековье (XVI—XVII вв.) задало тон российской власти на все последующее время. Многое менялось, даже радикально, но многое сохранялось. Надеемся, что читатель сам это заметит, а наше дело — рассказать в первую очередь именно о том далеком прошлом. Замечательно полно и образно занимающая нас тема представлена в Архангельском соборе. В этой княжеско-царской усыпальнице о власти вещают надгробия и росписи, сам дух собора. Все как завещано далекой древностью: власть живущих насыщается неземной силой потустороннего.

Но до вступления в Архангельский собор еще раз оглядимся на Соборной площади.

Наверное, первое, что бросается в глаза на Соборной площади Кремля, — это знаменитая колокольня Иван Великий.

Вскинутые к небесам колокольни вместо скромных звонниц появляются на Руси в XVI веке. Дух грандиозности и первенства вселяется в зодчих и властителей. И Борис Годунов возводит в Кремле самую высокую колокольню. Он вообще хочет перестраивать Кремль, но затея, к счастью, не удалась. Попытка повторилась в 1773 году: в Кремле состоялась церемония закладки нового Екатерининского дворца, вероятно, самого большого здания за всю историю архитектуры. К счастью, и этот проект провалился. В XVIII веке соблазн «догнать и перегнать» овладевает вельможами. Князь Потемкин велит при закладке собора в Екатеринославе пустить его фундамент «на аршинчик длиннее, чем собор св. Петра в Риме». Меньшиков хочет, чтобы колокольня церкви арх.Гавриила (в Телеграфном пер.) была хоть немного выше Ивана Великого. Замечательно, что из этого так ничего и не вышло.

Древней Руси было чуждо такое стремление: в храмовых сооружениях той эпохи прежде всего мы видим гармонию частей и строгость, следование священным образцам.

Кремлевская колокольня надстроена над церковью «Иоанна под колоколы». Первая церковь Иоанна построена при Иване Калите, а новая, близко к месту, где была первая, — при Василии III в 1508 году. Синайский подвижник VII века Иоанн написал усердно читаемую на Руси книгу «Лествица» о трудном пути инока к спасению. Вот маленький отрывок из нее — о бесстрастии, таком загадочном понятии для современного человека: «Некоторые говорят еще, что бесстрастие есть воскресение души прежде воскресения тела... Та душа имеет бесстрастие, которая приобрела такой же навык в добродетелях, какой страстные имеют в сластях (страстях)» (слово 29). Обратим внимание: бесстрастие, по Иоанну, — не равнодушие или холодное неучастие, а неустанная способность творить добро. Лестница — традиционный библейский образ. Лестницей от земли на небо иногда называли Божью Матерь. Иоанн Лествичник был, по-видимому, небесным заступником великого князя Ивана Калиты, т. е. последний получил в честь него имя при крестинах.

По большим праздникам гремело и пело множество московских колоколов, но зачинщиком был Иван Великий, от которого, говорят, земля гудела. Колокола имели имена: Успенский (4 тыс. пудов), Повседневный, Медведь, Реут (Ревун), Лебедь, Новгородский, Даниловский, Марьинский, Семисотный, Широкий, Старый слободской, Ростовский, Глухой, Татарин и т. д. В средневековой Европе были случаи судебных процессов над провинившимися колоколами, но древняя Русь не знала подобных вещей. Зато при европейски просвещенной Екатерине Великой (вослед Годунову) набатный колокол, звон которого послужил началом бунта во время чумы (1772 год), был сослан в наказание в Тобольск. Впрочем, великий князь Иван III в 1487 году повелел поместить на звоннице над Иоанном Лествичником отнятый у новгородцев их вечевой колокол, «и взнесли его на колокольницу на площади с прочими колоколами звонити». А Василий III пленил колокол Псковский, лишив этим псковичей последних остатков самостоятельности.

В триаде Бог — ангелы — люди, художественно раскрытой в Архангельском соборе, проявляется понимание власти в православном мировоззрении. В настенных росписях любое событие не обходится без присутствия ангела. Замысел росписей приписывают Ивану Грозному. Ангел пробивает скалу, производит землетрясение, спасает тонущего отрока, является наяву или во сне с предостережением или важной вестью, помогает израильтянам одолеть врагов; ангелы принимают в свое небесное воинство почившего князя («История князя» на южной стене) и т. д. Среди ангелов особо выделен архангел Михаил, засвидетельствовавший преданность Богу во время величайшей небесной катастрофы, известной нам по преданиям о восстании Люцифера и отпадении вместе с ним части ангелов. Архангел Михаил почитался сугубым покровителем русских князей и царей, вероятно, за его верность и победоносность. Не будем забывать, что князь и царь прежде всего полководцы и воины-защитники народа (Михаил носит звание архистратига — того, кто возглавляет войско). В большинстве росписей мы видим именно арх.Михаила, что зафиксировано в надписях.

Подобно земному правителю, вселенский Владыка управляет не прямо, не непосредственно, а через своих служителей. Ему достаточно сказать лишь повелительное слово и ангелы воплотят его в жизнь (ср. с Лука VII; 2—10).

Теперь войдем в собор.

Внутренний вид собора до революции весьма сильно отличался от современного. Сейчас мы не увидим стоявших там икон тезоименных, родимых и гробовых. Первые изображали святого, имя которого носил усопший, вторые писались на ту же тему, но обязательно по росту родившегося царевича, гробовая же икона поступала в собор вместе с умершим — это, как правило, весьма чтимая им икона, чаще всего Богородичная.

На стенах в нижнем ярусе и на столпах изображены в рост князья и цари с нимбами, а в священном круге — их небесные покровители. Большинство настенных росписей (кроме западной стены) связано с прямым или сокровенным вмешательством Архангела Михаила и его ангелов в те или иные события. Например, на южной стене есть много библейских событий такого рода из жизни Авраама и Моисея, несколько военных эпизодов — взятие Иерихона и поражение войска медиамитян. Ближе к нижнему ярусу история князя, который после кончины принимается в ангельское воинство.

Достоинство власти не зависит ни от национальности властвующего лица (Петр Ордынский), ни от его грехов (Моисей), не очень зависит даже от его религиозных пристрастий (Пилат) — об этом свидетельствуют фрески собора и стоящие за ними предания. Это кажется неожиданным, но отбор сюжетов именно таков.

На первом столпе есть надпись, где сказано, что в Архангельском соборе погребен Петр-царевич Ордынский, тот самый, который оборонял Москву от татар в 1521 году в отсутствие Василия III. В этой связи обратим внимание на роспись в нижнем ярусе северной стены, где некий молодой и знатный человек, лежа на походном ложе, с удивлением смотрит на двух мужей, подающих ему белые мешочки. Эти два мужа — апостолы Петр и Павел, в мешочках золото и серебро, а молодой человек — это Петр, крещеный татарин, прибывший с ростовским епископом в Ростов из самой Орды. Он был племянником хана Берке (XIII век) и, несмотря на уговоры матери, пожелал принять православие, вначале пораженный исцелением епископом Кириллом ханского сына, а затем наставленный им же в христианской вере. Юный Петр, еще не будучи крещен, раздает свою часть богатства «татарским нищим», как сказано в его житии, а прибыв в Ростов, встречает доброжелательный прием тамошнего князя. После охоты у озера (оно обозначено в росписи темными волнистыми линиями) Петр засыпает, но вскоре его будят апостолы. То, что передача золота и серебра и разговор с апостолами происходят не во сне, а наяву, видно из соседнего фрагмента, где Петр беседует с ними стоя. Согласно житию, апостолы сказали ему, что Бог вознаградит его за его милостыню («татарским нищим»), а за свои труды он примет вечные блага. Золото и серебро они велели ему «обменять» на три иконы: Богородицы, св. Димитрия и св. Николая, а на поле, где он спал, построить церковь. Петр исполнил все это вместе с епископом. Умер св. Петр в 1290 году и похоронен был, согласно житию, в построенной им церкви.

Ростовский князь побратался с Петром и передал ему дарственную грамоту на некоторые земли, однако княжеские потомки вознамерились отнять их у потомков Петра: «Но ведь род-то их татарский — не наша кость! Какая они нам родня!» Особенную зависть вызывали большие уловы рыбы в озере, которым владели наследники Петра. Пришлось для суда вызывать посла из Орды. Была предъявлена дарственная грамота, но в ней ничего не говорилось об озере — лишь об участке земли, на котором оно находилось. Ордынский посол рассудил дело просто: коль скоро водное угодье действительно не указано в грамоте, а земля под ним за наследниками Петра, он предложил истцам вычерпать озеро и взять себе. Надо сказать, что автор жития, а оно написано в XV веке, целиком на стороне Петра и его потомков и осуждает ростовчан за их родовую спесь.

Обратим внимание на то, что причиной чудесного явления апостолов и последующих событий была милостыня, розданная ханским племянником в Орде.

В следующем ярусе (ближе к востоку) на южной стене обращает на себя внимание роспись, посвященная популярной в древности истории о споре Архангела Михаила с диаволом о теле Моисея. Эта история относится к очень древним ветхозаветным преданиям, возникшим при толковании Ветхого Завета. Эпизод, представленный в росписи, изображает стоящего у гроба Архангела Михаила и противостоящих ему иудеев, над которыми возвышается синевато-серая фигура диавола. Диавол требует себе тело Моисея, ссылаясь на совершенное им в молодости убийство египтянина и на другие проступки пророка. В христианской трактовке этого предания иудеи поддерживают диавола, конечно, не ради осуждения Моисея, а чтобы заполучить, как они надеются, его останки. С христианской точки зрения в этом, казалось бы, нет ничего предосудительного, но участие во всем этом диавола как раз и говорит о недопустимости передачи иудеям тела Моисея, т. к. они были слишком склонны к идолопоклонству: гробница Моисея могла для них стать местом идольского служения, во что всегда выливалось почитание предков у язычников. Архангел вызывает гром и молнию и заставляет умолкнуть сатану, не смеющего хулить «друга Божия», как о Моисее сказано в Библии, и изымает его тело, похоронив своими руками в неизвестном для иудеев месте на некой горе в пустыне.

На сводах Архангельского собора обращает на себя внимание Суд Пилата.

Небезынтересно различное отношение к личности и вине римского наместника (прокуратора) Пилата в западной и русской традиции. Согласно последней, Пилат в конечном счете был прощен. В преданьях рассказывается о Марфе и Марье, посетивших императора Тиверия и открывших ему уклончивую позицию Пилата, послужившую причиной распятия Иисуса. Тиверий велел казнить Пилата, но тот просил, чтобы сначала его предали мучениям. Когда же Пилату отрубили голову, ангел восшел с нею на небо... Совсем иначе говорится о судьбе Пилата в латинских текстах: Пилат, узнав о приговоре Тиверия, закалывается ножом, а тело его не принимает ни земля, ни река Тибр. Впрочем, начало обоих сюжетов, возможно, родилось в среде западных христиан.

Противоположны трактовки эпизода с женой Пилата, которая просила мужа освободить Иисуса, т. к. во сне она получила известие о Его невиновности. В русской традиции сон жены Пилата трактуется как положительное свидетельство о ней, а в латинской ее сон считается внушением диавола: ведь если бы Пилат помиловал Христа, искупление человечества не состоялось бы.

В отношении к Пилату заметно прослеживается водораздел между восточным и западным христианством: последнее делает гораздо больший упор на личных поступках. В Евангелии о Пилате сказано: «Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его» (Иоанн XIX; 1). Но несколько позже приводятся обращенные к Пилату слова самого Иисуса: «...ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе». И далее: «С этого времени Пилат искал отпустить Его» (Иоанн XIX; 11—12). Для православного сознания эти слова Христа и борение в душе Пилата не менее, а скорее всего более важны, чем жестокие и трусливые поступки римского наместника. они были продиктованы не его личной недоброжелательностью к Иисусу, а неприязнью к синедриону и к иудеям вообще, и, вместе с тем, боязнью серьезного конфликта с ними из-за одного мало известного ему человека. На различном отношении к Пилату на западе и востоке сказалось, видимо, и неодинаковое отношение к государственной власти: древнее православие ставит эту власть не менее высоко, чем власть церковную; средневековое же католичество смотрит на это совсем иначе.

* * *

Национальная идея имеет много истоков. Один из них — признание всего народа высшей властью и источником всякой власти: эта концепция набирала силу в западном мире несколько веков, достигнув пика уже в ХХ веке. Христианство с подозрением смотрит на заявления о национальной исключительности, оставляя на нее право, да и то с большими оговорками, лишь за еврейским народом. Что касается народа в целом как источника власти, то в России эта идея начинает циркулировать, вероятно, лишь в послереформенный период, в царствование Александра II, да и то в очень узком общественном слое. Если же говорить о русском православии, то ему, до крушения самодержавия, милее была концепция примерно такого типа: источник власти — Бог, повеления Которого через ангелов подаются земным владыкам — государским и церковным, а те в порядке иерархической подчиненности повелевают всем прочим.

Прежде чем идти дальше, несколько замечаний об ангелах или подобных им крылатых существах. Обратим лишь внимание на некоторые подробности, указывающие на то, что ангелоподобные существа играли роль сакрофоров с незапамятных времен в разных культурах.

На старых иконах над ангельскими ушками развевались ленточки-послухи («тороки»), через которые ангел принимает божественные повеления. Похожие ленточки изображаются иногда чуть выше лодыжек, в том числе и у коней (см., например, старые иконы «Чуда св. Георгия о змие»; конь, как известно, имеет связь с иным миром — ср. с конями в Апокалипсисе, с легендой о смерти Олега и т. п.). Ленточки здесь это декоративные рудименты ножных крылышек. Последние встречаются также у античных божеств и полубожеств.

Крылья — средство для стремительных полетов, вольных перемещений, символ непричастности к материально-плотскому, символ беззаботного, мгновенного преодоления пространственной преграды. Но это еще и чуткость, способность слышать, осязать малейшие дуновения, даже видеть. Крылья — это чувствилища. Ну, к примеру, как бы большие уши. Может быть, отчасти и потому такое, на наш взгляд довольно забавное, животное, как осел, — весьма почетный и даже сакральный персонаж восточных мифологий и библейского мира. У ершовского Конька-Горбунка тоже огромные уши. Со всем этим можно бы сопоставить и серьги, поначалу несомненно имевшие отношение к связи с предками. Распространение серег преимущественно у женщин, возможно, было обусловлено особой ролью предков в деле продолжения рода. О зрячести «многоочитых херувимов» впечатляюще говорится у библейского пророка Иезекииля: «И все тело их, и спина их, и руки их, и крылья их, и колеса кругом были полны очей, все четыре колеса их» (Х; 12).

Теперь обратимся к другим иконам и фрескам Архангельского собора.

икона Архангела Михаила написана в начале XV века по заказу вдовы Димитрия Донского Евдокии. Икона выдержана в известной древней традиции, но сейчас некоторые клейма с трудом поддаются расшифровке. В клеймах представлены эпизоды из Библии и преданий, где, по мнению христианских толкователей, имело место явление Архангела Михаила. Михаил является выразителем Божественных повелений (Михаил означает «подобный Богу»). Раскрытие Божественного через ангелов мы видим и в явлении Святой Троицы Аврааму — это очевидно и из текста Библии, и из икон. Если в Иисусе произошло человеческое воплощение Бога, то в Архангеле Михаиле можно усмотреть ангельское воплощение воли Божией: «Из чего созданы ангелы? Из Духа Господня, света и огня» — так говорится в популярном в древней Руси переводном сочинении «Беседа трех святителей».

На северной стене (на самом верху) собор Архангела Михаила; избиение евреями ассирийского войска; несколько изображений пророка Давида; Силоамская купель, где вылечивались успевшие попасть туда во время производимого ангелом движения воды; целая серия событий, связанная с пророком Даниилом: полеты к нему пророка Аввакума, переносимого ангелом, сам Даниил во рву львином, три еврейских отрока в печи, отказавшиеся отречься от своей веры, видение Даниилу четырех царств.

Во втором ярусе северной стены представлены (по часовой стрелке) сцены «Исцеления дочери эллина» и «Чудо Архангела Михаила в Хонех» («Хони» — расщелина). По преданию, там когда-то находился город Колоссы, разрушенный землетрясением. В первой сцене (примыкающей к западной стене) некоему спящему эллину-язычнику является ангел. Эллин испугался, но ангел советует ему идти к источнику, чтобы излечить немую дочь. В следующих сценах мы видим целебный источник, в котором также крестились. Тексты на росписях повествуют о привлечении множества людей к этому источнику. Рядом с источником мы уже видим церковь Архангела Михаила, а у входа в нее больных. Она была построена тем самым эллином в благодарность за исцеление дочери. Перед этим представлена сцена избиения язычниками охранявшего церковь Архипа. Там же и два водных потока в верхней части росписи. Это две реки, стекавшие с горы и соединявшиеся у ее подножия. Язычники прорыли канал, чтобы затопить храм, пытаясь перед этим безуспешно уничтожить и самый источник. Мы видим Архангела Михаила, пробивающего копьем расселину, куда устремляется прорытый язычниками канал, и рядом стоящего св. Архипа, по молитве которого Михаил и спас от затопления церковь.

В Кремле в 1365 году митрополитом Алексием была заложена выстроенная за год церковь во имя Архангела Михаила (рядом со Спасскими воротами), и тогда же был основан Чудов монастырь. Место это, где ранее размещалась ханская конюшня, было подарено митрополиту ханшей Тайдулой, которую он исцелил в Орде от глазной болезни. Это чудо Алексий соотнес с православным праздником Чуда в Хонех. Чудов монастырь был уничтожен в тридцатые годы нашего века, а мощи митрополита Алексия ныне находятся в Богоявленском соборе. Судьба иных захоронений в Чудовом монастыре нам неизвестна. Там были похоронены архиепископ Геннадий, собравший впервые на Руси полный свод библейских книг, князья Трубецкие, Куракины, Хованские, архиепископы Иосиф, Платон, Евфимий, «царь» Симеон Бекбулатович, которого Иван Грозный вдруг посадил на московский трон, множество ныне безвестных иноков.

Над вторым ярусом (по часовой стрелке) вначале показаны жены-мироносицы у пустого гроба, где вместо своего Учителя они увидели погребальные одежды и Ангела, вид которого «был как молния и одежда его бела как снег». Ангел сообщил потрясенным женщинам, что воскресший Иисус «предваряет вас в Галилее». Затем идут несколько сцен выведения Ангелом апостолов Петра и Павла из темниц, куда их бросали за смелую проповедь благой вести о Сыне Божием после Его Вознесения. Сначала мы видим Петра, спящего между двух стражей, к которым он прикован. Далее Архангел Михаил выводит его из темницы, и в третьей сцене — Петр, достигнув дома, где в это время молились о нем его друзья, обращается к хозяйке дома. Так Петру удалось ускользнуть из рук царя Ирода Агриппы. Это происходило в Иудее, где у христиан было больше всего врагов.

Непосредственно вслед за описанными сценами мы видим сидящего апостола Павла и покосившееся здание. Апостол изображен сидящим, поскольку при заключении в темницу его ноги забили в колоду. Однако внезапно произошло землетрясение, о чем сообщает нам покосившееся здание, все двери в темнице отворились и узы всех заключенных ослабели. В последней сцене Архангел Михаил выводит Павла. Как повествуют об этом Деяния святых апостолов (гл. 16), Павел крестил затем темничного стража и весь дом его, причем апостолу не пришлось долее скрываться, поскольку городские власти сами отпустили его и даже принесли извинения, как римскому гражданину. Дело это было в Македонии во время долгих и опасных путешествий апостола — просветителя язычников.

Тема заточения и, в конце концов, казни апостолов за проповедь ими христианства, понимание и сочувствие к страдающим за веру было вполне естественным в древней Руси. Несмотря на обычно благожелательное отношение ханской семьи к русскому духовенству — ведь ему вменено было в обязанность возглашать о ней здравие, — частое и непосредственное столкновение православных людей с иноверцами — «агарянами», массовые посечения и пленения, казни русских князей и бояр в Орде воспитывали в русских людях духовное мужество, постоянную готовность не уронить христианского достоинства. К несчастию, находились и такие, кто предавал веру своих отцов: как свидетельствуют летописи, быть палачами в Орде вызывались именно эти люди.

Беспощадность и жестокость ордынцев по отношению к русским, как правило, не была связана с различием в вере. Еще при Чингисхане монголы были веротерпимы и даже покровительствовали духовным лицам — в том числе в Китае, Индии, Персии. В ханских ярлыках говорилось: «Кто веру их (русских) похулит или ругается, тот ничем не извинится и умрет злою смертию...» Конечно, действия ханских баскаков отнюдь не всегда согласовывались с такими охранительными грамотами, но причиной расправ чаще всего были оговор, подозрения и прямое неподчинение русских «улусников» ордынскому царю. Однако еще с XI века, с коварного убиения Бориса и Глеба их братом окаянным Святополком, смерть благочестивого православного человека от рук злодея или иноверца нередко воспринималась как претерпение «смертной страсти» за веру. Эта традиция сохранилась и до наших дней, выразившись в прославлении святости христиан, загубленных большевиками.

* * *

Дж. Вико писал, что «из семейной власти образовалась гражданская власть и из личного имущества — публичное имущество...». Если заглянуть еще дальше, то гены власти мы обнаружим в дебрях гнездового инстинкта, откуда происходит ее величество Необходимость.

Мы испытываем на себе чью-то власть — с готовностью или нехотя, с удовлетворением или отвращением, — но равно подчиняемся ей. А когда бунтуем против нее, то отдаваясь инстинкту не менее мощному — инстинкту освобождения. В этом мире господствует необходимость, а следовательно, власть — от таблицы умножения до семьи и государства. А поэтому так дорога и свобода, в своем высочайшем полете безумно-головокружительная.

Власть гнездовой-родовой близости сливается с любовной страстью, в которой дрожит все тот же тон необходимости...

Религия и культура, столь многим обязанные исконному гнездовому инстинкту, сакрализуют и облагораживают его, а вместе с ним и власть. Потом что-то из этого присвоят себе род и семья, обычай и закон, логика и государство. Они будут соперничать друг с другом, а побеждать будет тот, кто возобладает большей властью, то есть пробудит в человеческих душах исконный инстинкт.

Вот как понимал гнездовой инстинкт славянофил Ю. Ф. Самарин: «Все эти формы (семейство, род, город, государство и т. д.) различны между собою, но они суть только формы, моменты постепенного расширения одного общего начала, одной потребности жить вместе в согласии и любви, потребности, сознанной каждым членом общины как верховный закон, обязательный для всех и носящий свое оправдание в самом себе, а не в личном произволении каждого. Таков общинный быт в существе его; он основан не на личности и не может быть на ней основан, но он предполагает высший акт личной свободы и сознания — самоотречение».

А вот спустя почти полвека что об этом пишет (в статье «Власть и начальство») К. П. Победоносцев: «Есть в душах человеческих сила нравственного тяготения, привлекающая одну душу к другой; есть глубокая потребность воздействия одной души на другую... Естественное, как бы инстинктивное стремление к нему, огустевая и сосредоточиваясь, ищет властного, непререкаемого воздействия...»

Глубокие слова... В гнезде сочетаются установка на уникальность и инстинкт тяготения, симпатии. В бесконечных искажениях, упрощениях и преувеличениях из этих двух основ вырабатывается чуть ли не все на свете. К примеру, из первого выходит стремление к целомудрию, к независимости, свободе. Из второго солидарность, любовь, власть.

Огромное российское государство никак не желало порывать мифологической связи с гнездом, особенно в монархическую эпоху. Царя нельзя отделить от родовой культуры — он ее позднее дитя. А где род, там и гнездо. В переходе родовой Руси к государственно-монархической была своя историческая логика. Однако царство тянулось к большему — к тому, чтобы оно целиком было гнездом, «единым и неделимым». А для этого разнообразие почвенных гнезд следовало поубавить. Так, в конце концов, появляется русское пространство, где бесконечно повторяются со стороны похожие деревеньки, поселеньица и небольшие города. Они сопротивляются, пытаются отстаивать свою самобытность, и это им до поры удавалось — до советского периода, когда противодействие стало уже смерти подобно.

* * *

К Власти имеет отношение еще один трудновыразимый пралогос, который воплощается в огне. Один из смыслов огня — переход, перевоплощение, трансмутация. Еще один, близкий упомянутому, смысл: огонь сплавляет разноприродное. Сошествие Святого Духа на апостолов в виде огненных языков было знаком благословения Божьего, началом земного упрочения Церкви, началом несмешиваемого сближения Церкви небесной и земной. Сожжение жертвенных животных, кремация открывали переход земного в потустороннее («Как знать, не означает ли обряд кремации надежду на трансмутацию с помощью огня?» — Мирча Элиаде. Азиатская алхимия. М., 1998, с. 243). Православие отвернулось от этого обычая, сохранив его для казни отступников (человек должен быть судим по законам своей религии; религия отступника, естественно, нехристианская).

Еще в XIX веке кое-где оставался, имевший дохристианские корни, обычай похищения огня: хозяйка норовила позаимствовать огонька у соседок, особенно на Воздвиженье и Благовещенье, как бы своровать, так как в праздники избегали давать огонь. Загасить очаг враждебного рода, стать единственным обладателем огня — одно из обыкновений родовой культуры. Ибо в огне заключена власть, охраняющая или возвышающая род. Популярный миф о Прометее имеет и такую подоплеку: речь идет о присвоении огня — божественной власти (отсюда и пророчество Прометея о Зевсе, то есть заклятие Зевса; кстати, Прометей принадлежал к поколению прежних божеств). Передача огня людям означала перевертывание всего космического порядка: боги рисковали подпасть под власть людей, разделить с ними власть.

Подлинная власть неотделима от благословений, но и заклятий, проклятий, приговора — заговора, и все они видимо или невидимо совершаются при участии огня. Власть самых могучих божеств или святых (Перун, Зевс, Илия) также связана с огнем. Когда еврейские отроки, посаженные в печь, несмотря на это не были сожжены, то это было свидетельством их неподвластности языческому правителю Навуходоносору и его идолу (Даниил III; 15—27). Василий Блаженный, находясь в Москве, выливает чашу с вином, чтобы потушить пожар в Новгороде. «Неопалимая купина» (Исход III; 1—6) и сошествие Христа в ад, в геенну огненную — свидетельства наивысшей власти. Ею обладают те, кто «в огне не горит и в воде не тонет».

* * *

Бесценную роль в сакрализации власти сыграло христианство. Шестивековая власть князей Рюрикова рода не в последнюю очередь почиталась законной потому, что князья исповедовали христианскую веру, и каждое столетие ознаменовывалось по меньшей мере одним князем, блюдущим эту веру с особым рвением: святая Ольга, св. Владимир, Ярослав Мудрый, Владимир Мономах, св. Андрей Боголюбский, св. Александр Невский, св. Даниил Московский, Иван Калита, св. Дмитрий Донской, Иван III...

Христианство освящает царство, затем империю. Парадоксально, но советская власть, так ненавидевшая Церковь, приобретала сакральные черты в том числе и благодаря этой ненависти: последовательный гонитель святыни обличает тем самым свою связь с потусторонним, хотя и темным, дьявольским.

Будучи сама по себе сакральна, власть заимствует сакральность и у народа — земли, правдами и неправдами доказывая свою необходимость народу или свое родство с ним. Сначала князья и города с вечевым устройством договариваются между собою и их договор подтверждаем свыше, поскольку и та и другая стороны сакральны. Затем княжеская власть берет верх, присваивая себе и сакральный статус другой стороны, вернее то, что от него еще осталось. В каком-то смысле это можно расценивать, как перевес христианства над язычеством, поскольку сакральность земли имеет слишком много общего с родовой культурой. Царская власть тоже была подкрепляема, пусть и оспариваемым, союзом с землей. Не упустили своего и большевики — не только использовав местные советы, но и обобществив всю землю, то есть сделав ее своею вотчиной. Российская власть последнего десятилетия нашего века также мается поисками источников сакральности — тут и лозунги демократизма, трактуемого у нас в духе народной свободы, и провозглашенный Конституцией высший суверенитет народа, наконец, обеспечение его волеизъявления путем периодических выборов власти — этого древнейшего аналога регулярных жертвоприношений... На Западе высшая сакральность народа уже лет двести как претендует на роль непререкаемой истины. Во времена Великой французской революции она звучала так: «Народная власть не нуждается ни в чем ином, кроме своей наличности, для того чтобы быть всегда законной» (Сийес).

* * *

Государственная форма может жить своею собственной жизнью, и меняться без существенного влияния на нее тех людей, которых мы называем правителями, верхами и т. п. Примерно так обстояло дело до конца ХУ века. До этого реальные государственные формы носят на Руси местный, локальный характер. Единое русское государство при св. Владимире или Ярославе Мудром не более чем легенда, придуманная ради круглой цифры — якобы тысячелетия существования «единой и неделимой» России.

Попытка нарушить естественную жизнь и эволюцию государственных форм великим князем Андреем Боголюбским (ХII в.), как мы знаем, не оставила следов после его трагической смерти. Русь по-прежнему осталась страной независимых княжеств и земель, то ссорившихся, то мирившихся, стремящихся к новым приобретениям или уходящих в свою раковину. Великий князь не становится полноправным властелином Руси, как того хотел Андрей. А власть Орды вообще превращает великого князя в главного сборщика дани для завоевателей. С приходом на Русь ордынцев уже нельзя говорить о великом князе как о старшем среди рюриковичей, которого надлежит почитать как отца. Потом понятие «великий князь» постепенно приобретает в ущерб родовому государственно-правовой оттенок. И это, и многое другое говорит о том, что государственные формы на Руси до Ивана III носят характер естественно-эволюционный, отчасти меняются под давлением необходимости, но не испытывают явного влияния сильных личностей реформаторского типа. Если и вводится какая-то новизна, то это ведет скорее к сумятице. Как было, например, когда Дмитрий Донской решил нарушить традицию занятия московского стола старшим в роду. Завещав свое место сыну Василию, он, не желая этого, положил начало последовавшей позже «великой замятне».

Иван III, а в гораздо большей степени его внук Иван IV, уже не хотят встраивать свою деятельность, свои идеи и замыслы в сложившуюся традицию наличных государственных форм.

В. О. Ключевский со всею определенностью указал время становления новой российской государственности как самостоятельного политического института — это время после Смуты начала XVII века. Последняя же явила не только разлад в верхах, но и общее падение жизненной культуры, а с нею нравственности. И в самом деле: древнерусская культура с ее обычаями, нормами и ценностями уже не властвовала людьми, а новой культуры, даже ростков ее, не было. Поэтому государство первых Романовых пытается охватить не только политические институты правления, но и выстраивать новую жизненную культуру. Церковный раскол XVII века — одно из следствий такой государственной деятельности. Дальше — больше: вплоть до наших дней государство осознает себя устроителем культуры. Это еще одна уникальная особенность России...

В культуре вырабатывается то общее, что присваивается людьми как свое, личное. Дело не только в том, что тем самым культура сплачивает, регулирует и т. п., а еще и в том, что личность индивида оказывается социально значимой, общественной категорией, индивид не находится в состоянии войны с обществом. Однако, то, что культура делает незаметно и ненасильственно, государство, мимикрируя под культуру, делает «грубо и зримо». Хуже того: обычная культура представляет собою синтез естественного и искусственного, а в культуре огосударствленной преобладает вторая сторона, подавляя первую. Ибо с самого начала, с XVII века, российское государство по необходимости выстраивалось, изготовлялось, придумывалось — оно было в большой степени искусственным, нацеленным на ограничение естественных жизненных элементов. К ним относятся и национально-родовые, и самодеятельные, и просто активные черты человеческого бытия. Все это не столько образумливалось искусственным, сколько придавливалось им. Российское государство, накрывая своим могучим телом культуру и религию, старалось выделывать их по своему образу и подобию, а с тем, что ему не подходило, обращалось как с враждебной стихией. Народные бунты, вольные дружины на окраинах, славянофильское движение, народничество и интеллигенция пытались противостоять государству, защищая культуру как таковую, иногда кое-что удавалось, но все это кончилось крушением империи.

Очарование мифом государства, в ХVIII—XIX веках, захватило и Европу, но восторженные клики вылетали более из красноречивых уст философов и политиков, а на практике все было умереннее. Правда, до того момента, как великий миф не был подхвачен нацизмом и фашизмом. Но, слава Богу, этот кошмар длился «лишь» пару десятилетий. На Западе государство не возглавило авангард искусственного мира, а заняло в нем скромную позицию.

В конечном счете на Западе государство было побеждено нацией: «Завоевание государства нацией было во многом облегчено падением абсолютной монархии и последующим новым развитием классов» (Ханна Арендт). Потом место нации заняло гражданское общество, охраняемое государством. В России случилось совсем другое: империя не стала национальным государством, гражданского общества не было и в помине, а к концу нашего века государство стало разваливаться само собою, и только народное чувство самосохранения тормозит этот грозный процесс. Возможно, что именно старая мифология государства еще как-то спасает Россию от хаоса.

Нынешняя слабость жизненной культуры, подмена ее ценностей целями выживания вновь превращает государство в спасителя. На исходе ХХ века странно и грустно читать: «Духовные значения, символы, ценности в лице человеческих поколений, камней церквей, дворцов, усадеб, крестьянских изб, могильных плит, старых рукописей, заветов отцов, — вот государство в форме национального духа» (из книги В. В. Ильина и А. С. Ахиезера). В этом есть что-то паническое...

Есть еще один миф: государство наводит порядок. Порядок — мифологема очень древняя, связанная с пралогосом самостоятельности каждой вещи, каждого элемента Космоса. Всякая вещь должна иметь свое место и каждой вещи должно быть воздано по ее природе (у нас скажут — должна знать свое место). Потому, скажем, хлеб должен лежать выпуклой горбушкой вверх, ножи нельзя открыто оставлять на ночь (железные предметы имеют связь с преисподней), не следует стоять на пороге, негоже носить наизнанку одежду (так изображали нечистую силу) и т. п. При чем тут эти суеверия, скажут нам. Сказка — ложь, да в ней намек... Порядок должен быть естественным, обусловленным сутью вещей и их связями с миром.

Государство же держится совсем другой идеи порядка — насаждает такой, какой ему нравится и отвечает его задачам. Так что порядок порядку рознь. Тут мы снова процитируем А. С. Ахиезера: «Наше общество можно рассматривать как высоко дезорганизованное. Оно несет в себе повышенный потенциал катастрофизма» (с. 240). Но — о чудо — появляется государство и каждый сверчок загоняется на свой шесток: «Государство возникло как попытка ответить на дезорганизацию возникающего большого общества собиранием нарастающего социокультурного разнообразия, множества элементов в некоторое организованное единство» (с. 329). Вот такая «кибернетика». Да ведь чтобы обустроить «социокультурное разнообразие», не растеряв его по дороге и нечаянно не придушив, государство само должно обладать достаточным разнообразием возможностей — не для искоренения и запрещения, а для цветения и развития, должно иметь вкус, такт и прочие добродетели. Неужто и в самом деле российское государство таково, и где вообще подобные государства обретаются на грешной земле? Разумеется, Россия не может не быть государством. Государством, ловящим преступников, соразмеряющим объем денежной массы, помогающим старым и несчастным, хранящим памятники, надзирающим за соблюдением гражданских прав, обороняющим страну... А «социокультурное разнообразие» пусть само себя пестует и развивает.

* * *

Нынче куда ни кинь — везде клин: постоянное столкновение двух мифокультурных образов. Один опирается на мифологию Гнезда, другой на мифологию Индивидуальности — многократно модернизируя их праобразы, искажая, доводя до карикатуры. Само это разделение на два образа похоже на две гримасы одного и того же, ибо идеальное Гнездо соткано из индивидуальностей. Но история историков не знает такого Гнезда, оно известно лишь Священной истории, где оно предстает как Эдем с безгрешными Адамом и Евой — единой Индивидуальностью в ряду многих других равнодостойных ей, от травинки до Эдема в целом.

Идеальный союз индивидуальностей не идет дальше радости взаимопонимания, в котором благодарное восприятие друг друга и ласковая проникновенность не нарушают сущности каждого. Индивидуальности как первичные создания Божьего творения самодостаточны и до краев наполнены жизнью, которую они излучают, затевая игру солнечными зайчиками... Теперь же ключевые понятия в лексиконе культа индивидуальности: использование, «эффективность человеческих потенций», цель и средство, «я всегда прав»...

Мифология Гнезда облачается в ветхие и не раз перелицованные одежды в родовых кланах, семье, трудовых и поместных сообществах, в различных государственных образованиях (перечень, конечно, неполон).

Ошибочно полагать, что обе указанные тенденции (псевдогнездовая и псевдоиндивидуалистическая) только и делают что тузят друг друга. Они еще плодят всевозможные гибриды, одним из которых было тоталитарное государство с единоличным или многоголовым тираном во главе. Эпоха таких тираний не прошла. Они переживают созревание и зрелость в странах «третьего мира», их подготавливает необходимость централизации в связи с распространением ядерного и иного глобального оружия, надвигающиеся экологические катастрофы, исчерпание ресурсов и прочие сюрпризы ХХI века.

Помимо этого, в связи с нарастающим общим кризисом известных государственных форм, государство будет искать способы всячески укрепить себя. Что кризис суверенной государственности налицо, свидетельствуют распад империй, сепаратизм, терроризм, создание межгосударственных объединений, наконец, неожиданно появившееся убеждение в приоритете прав человека над государственным суверенитетом. Отсюда и неизбежны поиски самоукрепления, а опыт тоталитаризма слишком соблазнителен, чтобы им пренебрегать, тем более что тоталитаризм, как кажется, можно усовершенствовать, переделку же осуществить под анестезией информационного гипноза. Самый подходящий полигон для новых опытов, видимо, Россия или ее регионы и окружающие ее государства.

Тирано-тоталитарное государство сочетает идеологию использования, проективизма и искусственного созидания, культ индивидуализированной верхушки с возбуждением центростремительных гнездовых культурных инстинктов. Чтобы ощутить себя свободным индивидом, способным использовать весь мир по своему разумению, можно отождествить себя со стоящими наверху и обладающими почти неограниченной властью. Именно так и воспитывала народ советская идеология, а возможностей для этого в ХХI веке будет гораздо больше. Как не раз отмечалось, сила Гитлера и Сталина заключалась не в последнюю очередь в их чуть ли не посредственности, усредненности (во всяком случае, такими они хотели выглядеть) и, следовательно, возможности для «простого человека» отождествиться с вождем. Помнится также, как пропагандистское искусство нас уверяло в «простоте» Ленина. Таким образом, тирано-тоталитарное государство усовершенствованного типа может дать неуязвимый синтез обеих противоборствующих тенденций, о которых говорилось выше, и благодаря этому окончательно поработить культуру, пока что не очень преуспевающую на синтезирующем поприще.

К слову сказать, отношение государства и культуры намного сложнее той нехитрой схемы, которую мы рисуем. Древние государства, например греческие полисы, Рим, Египет и т. д., мало похожи на государства Нового времени также и потому, что мифокультура древности неотделима от государственноподобных форм. Последние не только не подминали культуру, а, наоборот, составляли ее часть, играя роль искусственного компонента культуры. Другое дело, что этот компонент мог настолько срастаться с естественным, что обе эти стороны не различались, так что все казалось существующим от века, то есть как бы естественным. Этому способствовало и то, что небольшое государство не объедало землю, не давило ее, а физически и духовно держалось ею, проникалось ее утробными токами.

Мифокультура, поглощавшая долгое время государство, «использовавшая» его для своих целей, первенствовала. Так было и в Древней Руси. Резкий поворот обозначился в ХVIII веке: до ХVI века задвинутое на вторые роли, государство стало мстить — сначала помыкало прежней культурой, а потом возомнило себя культуростроителем. Постепенно утверждалась уверенность, что государство есть самый полный и крепкий держатель русскости. Поэтому разлад в государстве тревожит, как надвигающаяся тяжкая болезнь. Трудно предвидеть, что еще откроет нам будущее, — оно безнадежно, если окажется, что стозевное, подминающее своим катком государство и русская сущность нераздельны, что это не только мираж недавней истории, но и стойкая перспектива...

Социальная жизнь, вообще жизнь открывает перед конкретным человеком массу возможностей внутреннего развития, а иногда и внешних проявлений. Социум может быть устроен таким образом, что в человеке будет расти, заостряться и выплескиваться идущее изнутри злое, но может быть и наоборот. Есть, вероятно, люди, натура которых обильно оснащена добрыми задатками, и такие люди берут из социума преимущественно то, что соответствует их натуре, даже способны перемочь плохое в хорошее, а то просто и не замечают дурного. Так и какое-нибудь растение берет из земли и воздуха то, что подходит именно ему.

В любом социуме есть то, что питает доброе и питает злое. Вопрос только, чего в нем больше. В советский период жизнь была так закручена, что злые качества могли процветать вовсю. Тем поразительнее и радостнее было встречать людей идеологически советских, но отзывчивых и сердечных. Но не они делали погоду. Советский режим губил множество душ, поощряя в них злое, особенно если человек дорывался до власти, насильственной и лживой. И еще: зло не только от злого дела, но и от неделания. Если бы имения и церкви не крушили, они бы и сами разрушились — от времени, равнодушия и «да ладно». Сколько же их сейчас по всей России — заросших, разваленных, растасканных... Раз само себя не поновляет, как, скажем, дерево или трава, — так ему и надо. Да и то сказать: имение и сельскую церковь поддерживал владелец, а не крестьянин, для которого, как ни поверни, а было это не своим. Помолиться же на привычно осязаемые иконные лики можно и дома.

Всевозможное использование, насилие и ложь, душевная незрячесть — образы поведения, которые демонстрирует активная часть постсоветского общества на пороге наступающего века, вербуя в свои ряды новые поколения, — таково подлинное наше наследие.

Хорошее, увы, трудно дается людям. Хочется сотворить что-либо благое, а оно тут же просится напоказ, хоть и без свидетелей — перед самим собой, и человек всерьез принимает себя за благодетеля, а бес гордыни докладывает на радость своему владыке о еще одной погибающей душе. Или забота: и как же не заботиться? А тут и подстерегает рогохвостый. Беспокоится человек, переживает за близких — как бы с ними чего не приключилось, ведь кругом столько смертельных случайностей, — а в результате превращается в тварь дрожащую, да не перед Богом, а перед диаволом, который так любит и умеет запугивать. Но, пожалуй, самое трудное — это делать добро, обладая властью. Такое добро, которое и сами подвластные таковым считают, а не то, которое на самом деле только упрочает власть, — твою и тех, кто тебе близок. Печальное знание этой истины приводит некоторых мыслителей к убеждению, что власть порочна по своей сути, психически патологична, что рождена она из звериных инстинктов.

Одним из таких мыслителей был недавно умерший Элиас Канетти, книга которого «Масса и власть» издана у нас в 1997 году. Вот несколько цитат из его книги: «Главнейшим инструментом власти, которым снабжен человек, а также многие животные, являются зубы»; «Зубы — это вооруженные охранники рта. В пространстве рта тесно — это прообраз всех тюрем»; «Все, что съедается, является предметом власти»; «Момент выживания — это момент власти» (не в бровь, а в глаз, — если взять историю СССР и нынешней России); и последняя цитата: «Первый и решающий признак властителя — это право распоряжаться жизнью и смертью... Настоящие его подданные — только те, кто позволит ему себя убивать... Ибо каждая произведенная им казнь добавляет ему мощи». (Как тут снова не вспомнить СССР!).

Какое устрашающее и узнаваемое видение власти и, вместе с тем, какое заблуждение относительно ее истоков! Канетти, будучи свидетелем злодейств ХХ века, писал, что ему удалось «схватить наше столетие за горло». Скорее, оно его схватило и сжало так, что исторгло один лишь ужасающий вопль. Таково восприятие власти совестливым, талантливым, но обезбоженным человеком нашего времени...

Мечта XIX века о твердой и мудрой руке — сильном и справедливом государстве — вскорости была облюбована социалистами, вооружившимися марксистскими афоризмами. Всякие там домоводческие общинки, хрустальные фаланстеры и прочие фантазии «социалистов — утопистов» были оставлены. Государство как беспощадная диктатура — вот что наконец спасет мир. За этот же рецепт не замедлили ухватиться все те, кто был опьянен национальной идеей.

Вскормленное XIX веком скрытное и злобное дитя в следующем веке выросло в мрачное чудище, чуть не покорившее нашу зелено-голубую планету. Власть, перерожденная грехом, никогда раньше не сподоблялась такой дьявольской мощи и металлической красоты. Серая дисциплина партий, белоглазые пролетарские толпы, голоса древних кровей, рубленая тупость «положено — не положено», параноидные вожди — все пошло в дело...

ХХ век, казалось бы, разоблачил змеиную изнанку всеспасающего государства, коммунизма и национально-расовую гордыню. Но что наш уходящий век скрыл от нас, его современников, какой подарок приуготовил для наступающего столетия — вот вопрос... Однако, приходится закруглять нашу тему: начали за здравие, а кончили за упокой. Так ведь и человек: широко раскрывает детские глаза, прозревает разлитую вокруг него благодать, потом пробует свои силы, старается прожить, как хочется, а под конец тело просится к земле, а душа все никак не смирится и порывается куда-то, но является сиреневый ангел смерти и начинается совсем иное.

← Глава 12. Гнездо и Жизнь Глава 14. Кремлевский сонник, или тридевятое царство русской истории →