| //prakultura.ru | |
| «Генеалогия культуры и веры: зримое и тайное» / | |
В Символе веры говорится, что ради нас, людей, ради нашего спасения Христос сошел с небес и, воплотившись от Святого Духа и Девы Марии, вочеловечился. Человек стремится к воплощению задуманного; смиренно или нетерпеливо, со страхом или надеждой ждет воплощения надвигающегося будущего; воплощаются пророчества; творимое нами доброе или злое воплощается в воздаяние; зачатая искорка жизни воплощается в живое существо; искусство, литература, театр только и занимаются всевозможными воплощениями, выстраивая особую «изобразительную реальность», — в камне и металле, в красках и словах, в сценическом действе; впрочем, искусство не только материализует воображаемое — искусство в
Два пралогоса — воплощение и развоплощение — составляют фундамент понимания от немыслимой древности до современности. Простейшее действие пралогосов связано, вероятно, с вещественностью — с овеществлением и развеществлением. Вещественность еще называют телесностью, дебелостью, материальностью, субстанциональностью, но это более изощренное понятие. За вещественностью кроется ощутимое, протяженное, способное к сопротивлению, иногда пассивное и т. п. Это — одна из основных первобытных интуиций.
Древность видит за всем происходящим всевозможные перевоплощения — еще один фундаментальный пралогос, тесно связанный с двумя ранее указанными. Зевс, чтобы соединиться с полюбившейся ему Данаей, перевоплощается в золотой дождь; зима переходит в весну; зерно преобразуется в колос, ребенок в юношу; молодость становится зрелостью; предки перевоплощаются в потомков; день превращается в ночь. Дальнейшее осмысление всеобщей череды перевоплощений, его различные модификации и оттенки приводят к причине и следствию, к поступку и наказанию, к цели и результату. Множество современных представлений такого рода, коими столь горд наш разум, на самом деле являются довольно примитивными выжимками из пралогоса перевоплощения. На перевоплощения со временем накинут узду, закон и меру, которые запечатлеются в культурной норме, обычае, требованиях равновесия и справедливости. Потом эта мера сузится, и на оборотня, мага и прочих подобных им мастеров перевоплощения будут смотреть с опаской.
Способностью воспринимать и понимать человек, не одержимый преобразованиями, бережливо собирает все вокруг себя, сглаживает рознь, урезонивает рычащее и успокаивает боязливое. Способность к перевоплощениям сродни восприятию и пониманию и, если заглянуть поглубже, может трактоваться как их древнейшая основа. Когда перевоплощение становится средством воздействия на доверчивую массу, когда оно нацелено поражать, обманывать и запутывать, когда оно используется ради господства и кумирничества, с ним происходит примерно то же, что с восхитительной глубоководной рыбиной, выброшенной на людный берег и своей агонией забавляющей или устрашающей толпы зевак.
Мир претерпевает две противоположные трансформации: становясь прошлым, он теряет свой прежний облик, — этот облик развоплощается, дематериализуется; когда же прошлое становится настоящим, мы оказываемся свидетелями воплощения, причем формы его могут быть различны. Первая трансформация, наверное, понятна каждому. Забегая вперед, поясним, что со второй трансформацией люди непосредственно сталкиваются, когда их существование опирается на социальные и природные циклы; эта же трансформация заявляет о себе в пророчествах и как иллюзия — в исторической рефлексии. Все это происходит при участии времени, участии довольно таинственном, потому что само время скрывает себя, прячась за происходящим. В преобразованиях настоящего в прошлое некоторые усматривают энергию самого времени: поглощая настоящее, время предстает необоримым чудищем с широченной глоткой («циферблата пастью» — у И. Бродского) и вседробящими алмазными зубами; это «Время, перед которым ничто не может устоять, ни железо, ни самая твердая вещь, потому что все оно точит и разъедает…» — так пишет средневековый писатель Гийом де Лоррис (цит. по А. Я. Гуревичу). Другие не склонны приписывать самому времени причину тех или иных пертурбаций, однако оно неизменно присутствует, хотя бы только питаясь отбросами, каковыми оказываются сокрушенные облики настоящего. Особенно обильной пищей угощает это чудище современный человек, увлеченный переделкой мира. Но в этом увлечении сотворяется новый мир, и трудно сказать, какую роль здесь играет время, — пособляет или сопротивляется. Зато непревзойденным мастером воплощений выступает время, возвращая нам день после ночи и ночь после дня, весну и лето, плоды земли и животный приплод, следя за ритмами жизни…
Итак, существуют воплощенность и развоплощенность, несколько напоминающие материальность и нематериальность. Но есть и нечто третье, отличное от того и другого, — то, что
Магистраль развития большинства естественных наук — поиск неизменного. В этом научное знание продолжало познавательную работу древней философии. Эмпирическая связь А и Б не дает покоя ученой братии: связь хочется объяснить, то есть кроме голого факта наличия связи изыскать в А и Б
Но вот не менее трудная задача: мы пытаемся увидеть в прошлом причины, приведшие к настоящему. Рутинный историк сразу же выводит эту задачу из собственно исторической сферы, обращаясь к географии, социологии, экономике, психологии.
А есть ли другой путь? Развоплощенное прошлое может переживаться как исток настоящего, если между ними наличествует общее. Таковым не является воплощенность. Общее заключается в
Примерно по тому же поводу современник Дильтея, отец американской «научной философии», Чарльз Пирс заметил: «Есть только один закон духа, именно тот, что идеи склонны непрерывно распространяться и оказывать воздействие на некоторые другие…» Для Пирса духовное космогонически первично; в ходе
Есть разные реальности, разные способы их существования и разные степени реального. То, что мы почитаем, в чем видим свой интерес, к чему тянемся, что кажется нам необходимым, — то и является для нас подлинной реальностью и безусловно существует. Так устроено понимание — будь оно личное или характерное для определенного сообщества.
Прошлое, понимаемое как реальность, прекратившая свое наличное существование, не может быть предметом науки. Для некоторых историков это отнюдь не секрет: «… сама мысль, что прошлое как таковое способно быть объектом науки, абсурдна» — писал Марк Блок. Однако это не означает, что развоплощенная реальность прошлого вообще недоступна пониманию. Такое прошлое постигается в духовной связи с настоящим. С уверенностью о таком типе связи можно сказать лишь то, что только он и способен соединять развоплощенное с воплощенным, умершее с живым. Правда, сам факт наличия такой связи не может быть продемонстрирован опытным путем или доказан теоретически. Но положение тут не хуже, чем с утверждением, что существует человеческая мысль. Ведь пока что еще никому не удалось представить это на всеобщее обозрение или доказать как математическую теорему. Между тем о духовном нам немало известно: оно почти или совсем неизменно; оно способно пребывать в любой реальности, связывать не соединимое ни логически, ни физически; соединять совершенно уникальное (то есть не имеющее никаких точек соприкосновения друг с другом). Духовное является таковым постольку, поскольку оно свободно, не подвластно правилам, законам; идеал духовного — Святой Дух, который «дышит, где хочет» (Ин. III; 8).
Последователь Дильтея Эдуард Шпрангер говорит: «Понять — это значит постичь духовные связи как осмысленные в форме объективно значимого познания», а сам Дильтей, как мы помним, говорил о «законах духа», которые господствуют в истории. Все это направление в философии и методологии науки («неокантианство») видит в духовном еще одну реальность, подчиненную определенным ограничениям и особенностям. Мы же понимаем под духовным хотя и вполне реальное, но нечто иное: это скорее то, что не бывает только «тут», но всегда еще и «там». А представляют его «в форме объективно значимого познания» или субстанции, изрядно упрощая, можно сказать, натурализуя его понимание. Если и есть «законы духа», то он их ставит сам.
Итак, прошлое отражается в настоящем, осмысляется как предусловие настоящего по «самостийным законам духа». А что же прочнее и долговечнее духа, когда даже «Ржавеет золото и истлевает сталь,/ Крошится мрамор — к смерти все готово» (А. Ахматова)? Когда только «лучшая часть» души, по вере Горация, способна пережить памятниковую медь и годы, способна, уже вопреки Горацию, пережить «вечный Рим», с которым поэт, как ему казалось, неразрывно соединял свою «лучшую часть». Да, пожалуй, лишь поэт лучше других знает неписаные влечения духа, знает эти нежные объятия прошлого и настоящего, призрачного и плотяно-телесного.
А степь лежит, как Ниневия,
И на курганах валуны
Спят, как цари сторожевые,
Опившись оловом луны.
Арс. Тарковский
У Валерия Брюсова в стихотворении «Встреча» мы сначала вдыхаем иссушенные тысячелетиями знойные запахи египетской древности:
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,
в царстве пламенного Ра,
Ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг,
царица и сестра!
А через строфу:
Разве ты, в сияньи бала, легкий стан склонив мне
в руки, через завесу времен,
Не расслышала кимвала, не постигла гимнов звуки
и толпы ответный стон?
Не сказала, что разлуки — кончен, кончен долгий
сон!
Коль мы уже вспомнили Брюсова, то как, хотя бы выборочно, не привести его изумительные по образной точности и лаконичности световые абрисы эпох в «Фонариках»: багряный свет Ассирии — «Цветы в крови, трава в крови, и в небе красный след»; «гирлянда желтая квадратных фонарей» — Египет; над озером застыл метеор и «пляшут отражения, как змеи по воде» — это Индия; «блеск таинственный, зловеще золотой…» — век Данте; потом «Большая лампа Лютера — луч устремленный вниз…»; а следом, как восхитительное видение, — «Две маленькие звездочки, век суетных маркиз…» Духовную связь между предваряющим прошлым и настоящим — а только такая связь между ними подлинна — уловляет в своих вдохновениях поэт и в божественных откровениях — пророк.
Эпические преданья и былины, которые речитативно выпевал сказитель, гусляр, старинный бард, переполнены гиперболизмом, невидальщиной, всяческими чудесами. Так и должно быть — это язык, на котором подобает говорить о прошлом, в отличие от языка фактов, на котором говорит о себе настоящее. Ибо гиперический язык (пусть не посетует читатель на сию придумку) с наибольшей точностью и полнотой способен выражать развоплощенное. Могут ли слова этого языка, да и вообще слова, воплощаться — становиться настоящим? Вероятно, да. Ведь именно такая возможность породила заклятия, проклятия, благословения и т. п. Пророческое слово в христианской традиции стоит несколько особняком. Оно «богодухновенно»: облекает звуком и начертанием излучаемую Богом духовную энергию; это первое воплощение — духа в слово. Второе воплощение происходит, когда слово обретает живую плоть или делается вещью. Воплощаясь, пророческое слово не создает видимостей, кратковременных миражей. Оно не менее реально, нежели обычная реальность настоящего; наверное, даже более реально, а потому — бывает и так — не воспринимается теми, кто лишен веры (вспомним, что вера, по ап. Павлу, есть «обличение невидимого»). Пророческое слово воплощается без промедления — таково, по православному убеждению, зачатие Девой Марией Спасителя по слову архангела Гавриила (см. икону «Устюжское Благовещение»). Но до поры это может оставаться тайной, так что «второе воплощение» явно происходит спустя
Проводником духовной связи с прошлым служит культура, если она не отчуждена от веры. Вне этой связи прошлое абсолютно мертво. Абсолютно мертвое не воспринимается, это «ничтойность»; оно злое, страшное, опасное; его невозможно любить и понимать. В старину умершего человека предпочитали называть скончавшимся, усопшим, почившим, но не мертвым; различали даже мертвое и умершее. В современном языке эти оттенки стираются. Угашение вероживительных огоньков в культуре происходит параллельно с отвержением прошлого. Каких только лобовых и хитроумных форм не принимает оно: в прошлом люди были суеверны, необразованны, дики, жестоки; нормы жизни нелепы, тягостны, деспотичны; повсюду эпидемии, неурожаи… В лучшем случае прошлое может послужить источником сюжетов для литературы и демонстрирования эрудиции.
Совершенно иным было отношение к прошлому в древне-средневековой Руси. Чтобы развоплощенное (по сравнению с настоящим) прошлое не умерщвлялось, его провожали. Обряды проводов зимы, лета, почившего человека, окончания княжения или царствования, холостого состояния, детства; молитвенное провожание дня, ночи, дневных промежутков (в Часословах); обряды прощания и т. п. — все это имело множество значений, поддерживая социальную и личную жизнестойкость. Но главное, что обеспечивали эти проводы, — это не дать уходящему взаправду умереть, сохранить с ним связь, каковая может иметь только культурный и вероосмысленный характер. Мы назвали эту связь духовной, но ее можно бы еще обозначить как мистическую или ангельскую — поддерживаемую ангелами. Эпоха перемен — это такое скачущее время, когда уходящее настоящее не успевают или не знают, как чинно проводить, с почившим толком проститься, не умеют пред ним почтительно снять шляпу. Новое врывается в прибранный дом, не пожелав вытереть ноги, а совсем еще не старое напрасно приказывает оставшемуся долго жить.
У древних народов бытовало представление, что само собою, естественным путем ничто не может погибнуть, а виною тому являются злые духи: «Страшусь я смерти, как ночного вора» (С. Клычков). Когда сегодня ученые ищут причины старения и смерти живого организма, они только заменяют злых духов на биологические (физические, химические) причины. В основе тут древнейший пралогос: «нормальное» состояние мира — неподвижность, во всяком случае, если
Прекрасный анализ такого борения в «русской душе» дан в работе Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского «Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII века)» и других работах этих авторов. Однако же, минуя отдельные исключения, период до XVI века характерен все же положительной оценкой неизменного и традиционного; затем наступает шаткое равновесие противоположных ориентиров и, наконец, уже к концу XVI века, а тем более в XVIII и позже пробивает дорогу неравномерно растущее положительное значение перемен и «новолюбия». Впрочем, проходит эта дорога не по буйным многоцветным чащобам простонародной ментальности. В крестьянской среде и в образованных слоях общества ориентиры слишком различны. Но постепенно ценностные ориентации этих слоев проникают, а
В древнеисландских сагах есть след того же пралогоса: в одной из них говорится, что новый год не наступит без совершения определенного обряда. Ибо само собою ничто не происходит. Возможно, что и всем нам знакомые новогодние ритуалы, включая возлияния, восклицания и прочее, имеют те же корни. Новогодние молебны (1 сентября, а теперь и 1 января или накануне) хотя и принято объяснять как благое напутствие, но не исключено, что тут мы вновь сталкиваемся с указанным пралогосом. Некоторые нынче думают, что все или наиболее важные дела нужно делать по благословению священника — тогда произойдет благоприятное изменение
Наряду с пралогосом постоянства как нормы, в весьма давние времена возникает и противоположный ему: само собою, естественным путем все меняется. Нам эта максима известна по образному высказыванию Гераклита — о том, что нельзя дважды ступить в одну и ту же реку. Начиная примерно с XVIII века и по сию пору, философы дружно говорят об эволюции и развитии как о том, что внутренне присуще миру. Современное православное сознание избрало компромиссную формулу: обычным состоянием мира является его изменчивость, но все, что происходит, имеет место не без воли Божией. Тут своеобразный синтез двух пралогосов.
В библейском и мифологическом контекстах брезжит идея о том, что изменчивость пришла в мир после его благодатной стабильности — как наказание за ее нарушение. В библейском Эдеме ведь, в сущности, царила «тишь да гладь», пока Адам не согрешил. Но просматривается и другой взгляд: изменчивость была задана изначально, но в результате грехопадения исказилась, приняла дурной характер. Намеки на это есть в той же Библии и многочисленных мифах (космогонических, этиологических) — ведь в самом процессе доисторического миротворения происходят огромные изменения, тем не менее иногда выполняющие роль добротного эталона для будущего.
Существовала ли изменчивость с самого начала или возникла потом, на благо она нам или во вред, за нею — в миротворении и дальнейших перипетиях бытия — стоит как будто
Ожидаемое по отношению к осуществившемуся аналогично отношению прошлого к настоящему. Возвращение из прошлого в настоящее такой же феномен времени, как исчезновение настоящего в прошлом. Но в первом случае время как бы созидает и чаще всего несет радость, во втором случае многие из нас переживают опустошение и разрушение. Возвращение прошлого характерно более для древности, для замкнутых жизненных циклов; это был мир, где господствовала «уверенность в завтрашнем дне», уверенность в разумном и справедливом устройстве бытия. Уход настоящего в прошлое обращает на себя внимание и даже преследует нас в нестабильные эпохи. Эпохи такого рода явно посещают Россию с конца XV века, хотя и с передышками. Впрочем, так нам видится сегодня с птичьего полета; вероятно,
Описывая страдания и неурядицы, летописец, как правило, говорит, что это «за грехи наши»: ведь даже земля «колеблется от грехов наших, не может носить наших беззаконий» (еп. Серапион — XIII в.); так греховное прошлое привело к бедственному настоящему,
Обратим внимание на то, что понятие воплощения ỳже и конкретнее понятия связи. Когда речь идет о циклическом существовании, настоящее не просто связано с прошлым, не просто обусловлено им, но представляет собою именно воплощение прошлого, хотя это воплощение не тождественно ранее бывшему. При движении по кругу, скажем годовому, мы все время пододвигаемся навстречу тому, что уже было: будущее оказывается прошлым, настоящее живет ожиданием прошлого. Иными словами, прошлое всегда впереди, а настоящее как бы сзади. Это было отражено в языке: «предние князья» — те, что были; предки, то есть передние, — те, кто жил в прошлом, и они первее и правее. Древние обряды и заклинания всегда происходят в настоящем, вовлекая в него прошлое. В праздничных церковных текстах (особенно первого дня празднования) нередко употребляются «днесь» и «ныне», что дало повод говорить не о воспоминании, а о воспроизведении
Языческая древность умела воспроизводить прошлое театральным действом. Миф иногда разыгрывался, в том числе и в ритуале. Появившийся в России в XVII веке театр имел ту же цель воспроизведения прошлого (обычно эпизодов из Библии), но это имело мало общего с православной традицией образно-мистического воплощения, о чем говорилось выше. Со временем это поняли, и вплоть до конца XIX века существовал запрет показывать на сцене предметы и действия, приличные лишь в церковном обиходе, а клирикам не полагалось посещать зрелища.
Воплощение прошлого в настоящем может быть достаточно полным лишь в замкнутом, природообразном существовании с короткой цикличностью (например, суточные, месячные, годовые циклы). В таких воплощениях почти нет мистического оттенка, они «грубы и зримы».
Существует такой тип мировосприятия, когда почти нет внутренне ощущаемого различия между прошлым, настоящим и будущим. В рамках подобной ментальности грех Адама все время воспроизводится в поколениях, и все отвечают за него; поэтому же евреи всегда будут виновны за распятие Христа — во всех поколениях. Эта мысль французского историка Марка Блока неплохо объясняет учение Церкви о нашей ответственности за первородный грех, который каждый из нас несет. Правда, Блок писал о средневековом сознании, а оно, как отмечает, критикуя Блока, Ле Гофф, не было столь «примитивным». Мировосприятие единого времени идеально вписывается в полумифическую культуру, свойственную короткозамкнутым циклам. Но особенности этой культуры — в виде зародыша или останков — можно встретить в самых разных проявлениях в любую эпоху.
Необходимость в погодном летосчислении возникает, когда года разнообразятся
Христианское представление о движении мира к своему концу также включает типичные суточно-годовые циклы и еще «великий индиктион» (период в 532 года, после чего воспроизводятся даты пасхалий). Кирик Новгородец (XII век) указывает кроме того на циклы «обновления»(что это такое, не совсем ясно) земли, моря, воды. В христианской эсхатологии есть своеобразная духовная воспроизводимость и «перекличка» сугубо вероучительного плана: предвестия о Новом Завете в Ветхом Завете, хронологическая периодичность в генеалогиях Христа, мистическое взаимоотражение Евы и Богородицы, «ветхого» Адама и «нового» Адама — Христа. Начало бытия и его конец также в
К настоящему можно относиться
В настоящем есть вещественность, неотделимая от внешнего, «объективного» мира, но есть надежды и желания, колеблющие внутренний мир человека. Силясь их осуществить, овеществить, человек неизбежно погружается во внешнее, безмерно его ценит и даже поклоняется ему. Когда человек «живет будущим», он отвергает настоящее не как таковое, а как неправильно овеществленное.
Слово «настоящее» служит характеристикой времени (в отличие от прошлого) и, вместе с тем, обозначает подлинное, качественное, истинное. Сейчас настоящее (как время) делается все короче, а потому и тонус переживаемой жизни все более заостряется. К этому вырабатывается привыкание, и человек уже не может жить спокойно, покой его тяготит. Хотя, может быть, накапливаемая усталость от перемен и сильных ощущений нуждается во временном переходе к умеренной фазе.
Настоящее настоятельно, а потому от него приходится обороняться. Человек не в состоянии крутиться волчком, подстегиваемым переменами.
То, что мы называем миром, сегодня, пожалуй, невозможно отделить от настоящего, от перемен и новизны. Но мир — это не просто «все то, что имеет место» (Л. Витгенштейн). В мире всегда
Любовь к прошлому бывает нежной и робкой, когда его любят таким, каково оно есть — развоплощенным, истонченным, томящим и, вместе с тем, поразительно сохраняющим свою истинную реальность. Но любовь к прошлому не более чем самообман, когда прошлое хотят во что бы то ни стало воплотить в привычных формах настоящего. В этом случае прошлое попросту начисто исчезает, теряет свою подлинность, пропитанную печальным ароматом. В сегодняшнем буме «возрождения прошлого» происходит по большей мере именно это.
Чуткий художник, если он ретрофил, принужден к аскетизму, он с трудом находит художественный язык, приемлемый для прошлого: требование натуральной изобразительности, канонизированное массой, вступает в конфликт с условностью, символизмом, гиперболичностью, невесомостью, органичными для реальности прошлого.
Культ настоящего связан многими нитями с яркими впечатлениями и высокого накала чувствами. Этим он сродни старому язычеству (чуть подробнее об этом см. в Начале). Чтобы нарочито взволноваться, нужны неожиданности, внезапности, что-нибудь эдакое — очень потешное, устрашающее, возбуждающее. Цивилизованному человеку все это в изобилии поставляет пресса, книжки, электроника, всевозможные игры. Политическая и уголовная сенсация, скандалы, боевики и триллеры, спорт, путешествия, вкусная пища, напитки и наркотики — каких только сегодня нет средств, чтобы расшевелить и потрясти. Магия искусственного оживления. Реанимация обезбоженных душ… Журналист иногда рискует жизнью ради каких-нибудь фактов и наивно верит в неоспоримость всечеловеческого права на информацию. Факты он называет правдой — словом, за которым
Исторические сгущения, переуплотненные событиями эпохи удивительно
Люблю сей Божий гнев! Люблю сие, незримо
Во всем разлитое таинственное Зло —
В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,
И в радужных лучах, и в самом небе Рима.
Ф. И. Тютчев
Другой с воздыханиями вспоминает «доброе старое время»:
Флоренция тогда, в окружье древних стен,
Когда часы показывали терции и ноны,
Жила размеренно, счастливо и без перемен.
Данте
Как характерно это отношение к переменам у поэта средневековья и русского европейца, прозревшего в погромыхивающем XIX веке предтечу века двадцатого… Русский XIX век еще только блещет беззвучными зарницами, нагоняет облачную хмарь, он переменчив, но еще не знает сокрушительных перемен и грозовых ливней, начисто смывающих «прах прошлого» — не знает того, что уже вкусила Европа. Эпоха перемен — это эпоха интенсивных перевоплощений. Поэтому все, что способно с удовольствием и легкостью перевоплощаться, громоздится на подиумы, притягивает к себе взоры, возбуждает подражание. Это гениальный Актер, коварный Политик, ловкий Преступник, а потом удачливый Шпион. В смертоносно зараженной, малярийной атмосфере эпохи Тютчев видит Зло, хотя таинственное, манящее; совершители перемен провозгласят их Добром, увидят в них высшую правду. Людей с хрупким сердцем такая атмосфера будет убивать — в прямом смысле, иных — делать бессмысленными убийцами. А для человека, ищущего во всем мистические символы высшего Промысла, эпоха перевоплощений есть верный знак надвигающегося всеобщего Конца — последнего Перевоплощения нашего мира в огненный шар, после чего, наконец, воплотится слово Божие о «новом небе и новой земле».
Есть по меньшей мере три типа отношений к «хронотопному» воплощению-развоплощению. Между этими типами нет четкой границы, и внутри каждого из них масса оттенков, но нам придется игнорировать это. Для первого типа воплощение и развоплощение исполнено смысла и радостно; но более видна тяга к воплощению. Для второго типа характерно смиренное или, на худой конец, терпеливое отношение к тому и другому — человек ожидает перемены, тяжело вздыхая или сжав зубы. Для третьего типа свойственно пессимистическое отношение, причем воплощение воспринимается со страхом, а развоплощение еще и с грустью. В одном человеке могут совмещаться все три типа, но в отношении разных вещей и событий. В одном человеке может доминировать и один тип.
Человек, в котором доминирует первый тип, стремится навстречу событиям («торопит события»), тяготится отчужденностью времени, полон решимости добиваться своего, способен воплощать свои замыслы и разрушать неугодное. Вот пример человека, жаждущего воплотить свои желания: «Хощу бо, рече, копие преломити конец поля половецкого с вами, русици: хощу главу свою приложити, а любо испити шеломом Дону!» Так обращается к дружине князь Игорь, готовый голову сложить ради достижения вожделенной цели. Этот человек смотрит вперед, он охвачен страстью воплощения. Таков собственно герой — и у Гомера, и у автора «Слова о полку Игореве». Герою неуютно жить в неспешном круговороте существования. Он требует, он алчет, он спорит с божествами, с людьми, с природой. Чтобы оправдать это, греки приписывали героям полубожественное происхождение. И при этом герой почти всегда нетерпелив. Игорь не желает ждать согласия на поход у Киевского князя и пренебрегает грозными знамениями. Именно в нетерпеливом ожидании героя особенно зримо упрямство времени, его издевка над героем. Герой идет навстречу смертельной опасности и победе, прежде всего побеждая самое время. И если это происходит, то нетерпеливо ожидавшееся сродни неожиданному или новому. Герой не только защитник социума, но и его преобразователь. В России эти функции героя всегда принадлежали князю или царю, так как герой служит культурным образцом в первую голову правителю-воину. Князь же и царь, как известно, всегда воины. Преобразования у нас тоже всегда шли сверху. Любопытно, что советская идеология наделила ролью преобразователей «героев-революционеров», а потом «героев труда», хотя — «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь, и не герой; добьемся мы освобожденья своею собственной рукой». Вот такая «диалектика»…
Нетерпению естественно противостоит терпение. Но им герой также не обделен, однако это не сущностная его черта, а только способность стойко переносить телесные муки. В памяти всплывают: прикованный Прометей, у которого орел выклевывает печень, ежедневно вырастающую вновь; толкающий в гору свой камень Сизиф; отрешенные лица умирающих воинов в архаической греческой скульптуре; мужественное поведение мальчиков у разных племен и народов в обрядах посвящения (инициации), когда им наносят те или иные ритуальные увечья. Между прочим, в отличие от этих юных терпеливцев, попадающих на время в иной мир (ритуальность не исключает его реальности), герой должен обязательно побывать в нем в силу обстоятельств или своеволия. Князь Игорь попадает в плен к половцам (чужое племя, чужая земля для древнерусского человека — образ иного мира, причем образ и прообраз, как мы знаем, не всегда различались). Выбравшись оттуда, Игорь приобретает способность к перевоплощениям: «А Игорь-князь поскакал горностаем к тростнику и белым гоголем на воду. Вскочил на борзого коня и соскочил с него серым волком». Загадочный, появившийся в плену помощник князя Овлур тоже «волком побежал, стряхивая собою студеную росу». Античные герои также проходят через потустороннее. В первом издании «Слова…» в 1800 году оно не случайно названо «ироической песнью».
Способность героя к перевоплощениям, в наше время вроде бы напрочь запамятованная, была извлечена из древних обломков народного подсознания, когда Сталину потребовалось избавиться от мнимых или серьезных соперников — деятелей революционной и созидательной героики советского окраса. Вчера ты выдающий революционер, военачальник, видный ученый, писатель, а сегодня тебя объявляют предателем, шпионом. Вышинский (да не будет ему земля пухом!), кажется, так и называл оборотнями жертвы своей коварной фантазии. Почему бы «советскому народу», да и его мнительному вождю не поддаться внушению и самовнушению проснувшихся мифологем?
Надо сказать, что современная культура в ее самых разнообразных формах расценивает перевоплощения все реже с негативной стороны. Умение человека менять свое поведение и свой облик в зависимости от среды, где он оказался, считается нынче необходимым и даже естественным. Человек играет в общественной и личной жизни множество ролей: на работе он один, дома другой, с друзьями третий и т. д. Ролевой образ жизни социологи считают нормой. В игровой стихии некоторые современные мыслители видят сущность человека нашей эпохи, и не только нашей (Хейзинга). Сегодня театральная элита претендует на высшее по интеллекту и морали положение в обществе. Кумирами, властителями душ стали актеры, певцы, музыканты. Каких-нибудь два века назад это удивительное явление нарождалось. Народными героями известных советских сериалов («Семнадцать мгновений весны» и «Адьютант его превосходительства», отчасти «Место встречи изменить нельзя») стали люди непрямодушные, умеющие притворяться, люди, как говорили
Ключ к пониманию отношения второго типа — терпение и смирение. Человек не рвется вперед, а ждет прихода событий. В циклической жизни человек подобного склада встречается чаще всего. Терпеливое и бесстрастное ожидание — есть, вероятно, важная черта древнего мироощущения многочисленных племен, славянских и финно-угорских, населявших среднерусские леса и север. В пушкинском «Руслане и Людмиле»
. . . . . . вещий Финн,
Духов могучих властелин
В своей пустыне безмятежной,
С спокойным сердцем ожидал,
Чтоб день судьбины неизбежной,
Давно предвиденный, восстал.
В православных молитвословиях ко Христу часто обращаются так: «Долготерпеливый и милосердный Господь…» В русском народном представлении Христос был образцом величайшего терпения — и по отношению к грешащему человеку, и в своих «страстях» — муках крестного пути; потому — «Бог терпел и нам велел»; «Господь бо терпелив есть». Тут кстати вспомнить и о легендарном долготерпении русского народа. массу примеров подобного же рода можно встретить и в жизни восточных народов, африканцев, индейцев и т. п., вообще в тех культурах, где устои древности продолжают играть заметную роль. Идеал терпения, в том или ином виде, присутствовал почти у всех древних этносов. Призывами к терпению пронизан Ветхий Завет. Призывает к терпению и Коран: «О те, которые уверовали! Обращайтесь за помощью к терпению и молитве. Поистине, Аллах — с терпеливыми!» (Сура 2. Стих 148 (153)). Примеры подобного рода можно множить и множить. Но если терпение — всеобщая добродетель древнего мира, то насколько верны утверждения, что сия добродетель собственно христианская?
Нам кажется, что христианское, точнее, православное учение придает идеалу терпения свою неповторимую окраску. Христос заключает предзнаменование кончины мира, когда на людей обрушатся беды, ужасы, соблазны, словами «претерпевший же до конца спасется» (Матф. XXIV; 13). Новый Завет и вся практика православия настаивают на разных видах воздержания — телесного и душевного. Воздержание, посты, молчаливость предполагают терпение. Современный человек по любому поводу желает высказываться, он многоглаголив, плохо чувствует такие слова как «несказанный», «невысказанный» и т. п. Прп. Феодор Студит обращается к инокам: «Будем же терпеливы, возвеликодушествуем немного, стесним себя и тело свое придавим, порабощая его и далеко от себя отбрасывая страсти». Св. Исаак Сирин говорит: «…терпение есть матерь утешения…» Древнее христианство связывает терпение и с любовью, и с бесстрастием, и с милосердием, и с самым спасением. Ефрем Сирин поучает: «Нет и меры терпению, если только оно растворено любовью». Апостол Павел пишет: «Умоляем также вас, братия, вразумляйте бесчинных, утешайте малодушных, поддерживайте слабых, будьте долготерпеливы ко всем» (Солунянам I; 5, 14). У евангелиста Луки (XXI; 19) Христос говорит: «Терпением вашим спасайте души ваши».
Теперь обратимся к отношению третьего типа — когда преобладающим настроением при воплощении нового и развоплощении являются страх, печаль, ощущение необратимости уходящего. Это отношение раскрывается и в оценке настоящего: оно видится непрочным, ускользающим, а потому не в нем, а скорее в прошлом находят подлинную ценность. В настоящем видят непрерывное умирание, а уже умершее пленяет своим постоянством, своей недоступностью сегодняшней суете. Явление это не только психологическое, но и культурное и религиозное. Непосредственно переживаемое ощущение необратимости времени и неповторимости личности как тема и проблема пришло в Россию в конце XVIII века. Во всяком случае, это бросается в глаза, если хотя бы полистать стихотворные сочинения того периода. Упомянутое ощущение не покидает Г. Р. Державина в преклонные годы:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей,
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
В самом начале XIX века, в 1802 году, девятнадцатилетний Василий Жуковский приобрел известность переводом из Томаса Грея — вот одна из строф его эллегии «Сельское кладбище»:
Денницы тихий глас, дня юного дыханье,
Ни крики петуха, ни звучный гул рогов,
Ни ранней ласточки на кровле щебетанье —
Никто не вызовет почивших из гробов.
Потом, как бы борясь со своим собственным настроением, Жуковский напишет: «Не говори с тоской: их нет; / Но с благодарностию: были»; однако печальное открытие необратимости времени уже нельзя «закрыть» заменой «нет» на «были». А вот строки совсем другого поэта, написанные уже в следующем веке:
Ты подаришь мне смертную дрожь,
А не бледную дрожь сладострастья,
И меня навсегда уведешь
К островам совершенного счастья.
Н. Гумилев
Оба поэта говорят о смерти и, несмотря на огромные различия в том, как и что они при этом говорят, мотив безвозвратности в обеих строфах звучит почти в унисон. Никто, навсегда, навеки, так часто встречаемые в литературе двух последних веков, выдают это новое отношение к смерти. Для
Умершие предки продолжали
Но потомки все менее зависят от предков, хотя мистическая связь между ними еще далеко не прервана и, во всяком случае, в бытовом православии, вероятно, никогда не будет прервана окончательно. Меняющаяся религиозная культура влияет на массовый менталитет, на литературу, на ее творцов и читателей. Как бы скоро или медленно ни происходили изменения, но имеет место настойчивая тенденция разрыва поколений и времен, а различие между прошлым и настоящим ощущается все сильнее.
Это видно и в живописи. Для искусствоведа наиболее интересными представляются художественная школа или направление, которому следует художник, и его собственная творческая манера. Мы же, в рамках обсуждаемой нами темы, обратимся к самочувствию человека и его отношению к самому себе и другим. Изменение внутреннего строя и отношения человека к самому себе, как нам кажется, наглядно выражено прежде всего в портретной живописи. Портрет XVIII века показывает человека, знающего себе цену, понимающего, степенного; его глаза нередко слегка улыбаются, он как бы доволен жизнью, во всяком случае принимает свое положение в жизненном мире с достоинством. Таковы сановник, духовное лицо, крестьянин. Для этих людей характерны определенность и чувство опоры. Уже в первой половине XIX века портрет заметно меняется. Появляются задумчивость и мечтательность, глаза реже улыбаются, в облике иногда сквозит сомнение или недосказанность. Это хорошо видно на портретах Кипренского. Тропинин более отмечает легкость и спокойствие, у него не утеряна преемственность с прежней манерой. Но тут дело скорее в натуре этого художника; в портрете имеет значение и взгляд самого художника на жизнь. Замечательна в своем роде «Неизвестная» Крамского. Вновь появляется уверенный в себе, самодостаточный персонаж, но уже как насмешка над далеким прошлым и свидетельство безнадежности возвращения к нему. Конец XIX века, а затем и начало нашего века совершает довольно резкий поворот — порою кажется, что сам по себе человек, с которого пишется портрет, мало интересен, а на первый план выходит живописная задача, как ее понимает художник. Портрет служит лишь средством решения этой задачи. Но при этом кажется, что художник снова хочет вернуть человеку достоинство, твердую опору. Иногда это получается, иногда превращается в позу.
Бесповоротный уход человека из настоящего, осмысленный как своего рода мировоззренческий догмат, насколько нам известно, не вызывал сколько-нибудь заметной в обществе полемической реакции со стороны духовенства: а как же святые? Исключение составляет известная стихотворная реплика митрополита Филарета на пушкинское «Дар напрасный…», но и она не дала пищу серьезной дискуссии.
Наши размышления по поводу трагического отношения к воплощению-развоплощению хочется завершить С. А. Есениным. В конце своей короткой жизни он с печалью оглядывается назад, прозревая развоплощение во всем, что его окружает; он уже как бы перестает осязать вещественность повседневного и потому, может быть, судорожно за нее хватается. Совсем рядом звучат строфы:
Милая, мне скоро стукнет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.
Оттого и сердцу стало сниться,
Что горю я розовым огнем.
И:
Цветы мне говорят — прощай,
Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Ее лицо и отчий край.
Да приимет Господь несчастную душу великого поэта!
В Ветхом Завете Бог предупреждает иудеев, что «мерзок пред Господом» всякий «обаятель, вызывающий духов, волшебник и вопрошающий мертвых» (Второзаконие XVIII; 11). Для строгого церковного сознания вещественная воплощаемость умершего в прежнем виде вряд ли приемлема. Единственный в Новом Завете случай как будто бы полноценного вещественного воплощения связан с воскрешением Лазаря; но предания говорят о его сверхъестественном аскетизме в последующей жизни; согласно преданиям же, недолговечными оказались и вышедшие из гробов при воскресении Христа. По поводу плоти воскресшего Спасителя мы, вероятно, не можем утверждать что-либо определенное (ведь обычная вещественная плоть не может пройти через затворенную дверь (см. Иоанн XX; 19)). Ничего не известно и о природе пречистого тела Божией Матери после Ее успения и вознесения. Об особенностях воплощения умерших при всеобщем Воскресении вероучение также молчит.
Православное народное сознание, как известно, не исключает существования привидений, «теней» умерших, их способности «проявляться» в зримом и даже осязаемом виде. А в отношении святых это вообще не вызывало сомнений. Как к воплощению святого, относятся к его мощам, особенно если они нетленны. И все же это не та «натуральная», «плотяная» вещественность, которая свойственна живущим в настоящем. Всегда осуждались Церковью попытки вызывания умерших (не святых), а также непосредственное обращение к ним. Впрочем, в древности, а иногда и сейчас, официально-церковного признания умершего святым не всегда дожидались: своему почившему наставнику молился Симеон Новый Богослов (XI век); к предкам обращались в древней Руси князья и бояре (наверняка не только они, но об этом мало свидетельств); сегодня это же можно наблюдать в отношении некоторых почивших стариц (Матроны, Макарии, Рахили и др.). Конечно, есть разница между вызыванием умершего «в теле» и обращениями к нему, но в целом проблема прямой связи с умершими — а это, хотя бы и косвенно, касается их возвращения в
Ни язычество, ни христианство не выработали четкого и однозначного отношения к возможностям и границам воплощения умерших, если иметь в виду не столько учения, сколько народные представления. Мифологические культуры и языческие религии исчерпали на этот счет почти весь диапазон мнений, догадок и образов. Чего тут только нет: периодически воскресающие боги, оживление кровью, неповрежденный выход из потустороннего мира (впрочем, довольно редкий), переселение души умершего в тотем, животное, идол, воплощение в потомках и т. д. и т. п. На сем поприще продолжают изощряться маги, шаманы, колдуны и, надо сказать, не безуспешно.
| ← Глава 1. О понимании и его границах | Глава 3. Необходимость как феномен культуры и веры → |