Первая страница Карта сайта

Жизнь: простор или колея? Хорошо известны попытки вышелушить зернышки, из которых выросли и разветвились те или иные культуры и цивилизации, и у каждой свое неповторимое зернышко. В этой связи обычно называют Николая Я. Данилевского, Освальда Шпенглера и Арнольда Тойнби. О различных векторах западного и восточного христианства писал Владимир С. Соловьев, а идею еще более глобального разделения развивал Алексей С. Хомяков («иранство» и «кушитство»). Несомненно, что подобные попытки следует продолжать: на наш взгляд, было бы плодотворно опереться на парадигму пракультуры. Различное сочетание ее действующих установок, коль скоро оно долговременно, должно приводить к своеобразию культурной истории разных регионов, этносов, цивилизаций. В данной заметке мы рассмотрим влияние на культурную историю таких установок, как «стремление к простору» и «движение по колее». Эти словесные обозначения, конечно же, весьма расплывчаты и условны. Их можно заменить не менее приблизительными понятиями свободы и подчинения, полноты и узости, активности и пассивности. С этим ничего не поделаешь — тут мы имеем дело не с инструкцией или юридическим законом прямого действия с их хорошо обкатанными словесными конструкциями. В гуманитарной области знания, как и в естественных науках, решающую роль играют указания на связи явлений (объектов), указания словесные или математические. К примеру, в механике специалисты оперируют не словесными описаниями массы, энергии и т. п., а формулами, выражающими зависимость между величинами. В гуманитарной области описание явлений и связи между ними обычно исчерпывается словами. Тут не обойтись без интуиции, аналогий, образности, не вербализованных, но подразумеваемых смыслов.

Люди, в силу давления разных факторов поставленные в условия выживания, — из-за природной скудости места обитания, покоренности, закоренелости привычного существования вряд ли станут рваться к «лучшей жизни», разве что попытаются сбросить иноплеменное иго. В таких сообществах вырабатывается уверенность в невозможности перемен, и, пока она господствует, эти люди будут убеждать себя и других, что перемены вообще нежелательны, что их обедненный и скромный образ жизни, что та узкая колея, в которой их жизнь движется, есть идеал, единственно то, что нужно. Под это представление они будут подгонять мораль, правила поведения, религию, идеологию, вообще культуру. Со временем все это будет еще больше укреплять их образ жизни и пресекать не только реальные изменения, но и сам помысел такого рода. Так формировалось общество, получившее в научной литературе название традиционного. Возникая под влиянием тех или иных причин, в том числе сугубо культурных (об этом чуть ниже), традиционное общество затем всеми силами оправдывало и прославляло самое себя. Ради этого оно должно было изгонять самую мысль что-либо изменить по сути. Традиционное общество будет всегда тяготеть к изоляции, а инструментом для этой цели будет служить прежде всего приписывание всему инакому, чужому злых намерений. Будучи по природе и в сравнении с культурными устоями существом переменчивым, индивид в таком обществе всегда обуздывается, как самой культурой, так и прямой силой. Каким бы ни было место обитания, утверждается, что оно прекрасно, должно быть любимо, что оно находится под особым покровительством Бога или богов. Власть традиций в обществе рассматриваемого типа распространяется повсюду, в том числе в производственной сфере. Поэтому появление в ней или еще где-либо новаций может служить признаком общественных перемен.

Следут подчеркнуть, что идеал постоянной колеи в виде традиционного общества был воспринят почти повсеместно и как бы вполне естественно, в том числе и там, где к этому не вынуждало давление внешних объективных факторов. Секрет в том, что упомянутый идеал опирается на извечную пракультурную тягу к постоянству (более подробно об этом см. в заметках под рубрикой «Новизна и постоянство»).

Пройдут века, несмотря на сопротивление традиционных способов существования, какие-то шажки сделает промышленный прогресс и агротехника, но культурные ценности традиционного общества будут удерживаться еще очень долго, когда о самом обществе такого типа уже не может быть речи. Потому что ценности спаяны не только с культурой, но и с пракультурой, сплетенной с почвенным культурным слоем, который почти не задевают культурные кризисы и естественные процессы культурного роста. Верный признак того, что ценности традиционного общества еще не опочили, это ласкающий слух слоган «стабильность». История свидетельствует об удивительной и, можно сказать, парадоксальной живучести упомянутых ценностей, что, как уже говорилось, обусловлено их происхождением от сильнейшей, хотя временами скрытой, пракультурной установки на постоянство. К примеру, советская идеология первых десятилетий делала упор на революционные изменения, динамизм, развитие и т. п., а в конце концов победил именно указанный слоган. Впрочем, победу он праздновал недолго, ибо нелепости режима зашли слишком далеко.

Эхо традиционного общества слышалось и слышится с самых разных сторон в жизни многих стран и народов; на евразийском континенте — в меньшей степени в Западной Европе, и явственнее — к востоку. Складывается впечатление, что к востоку от Европы вид государственного правления (монархия, парламентаризм и т. д.) и политико-экономического устройства (социализм, капитализм) влияет на поведение людей гораздо слабее, нежели пракультурные установки, особенно сохранившиеся в качестве наследия традиционного общества. Модификации «восточных социализмов», несмотря на всю их, казалось бы, радикальную революционность, неизменно опирались на изоляционизм, строгую регламентацию личной инициативы и свободы, репрессивный стиль властвования. Вообще в странах, где наследие традиционности изрядно дает себя знать, вместе с осовремениванием общества и экономики происходит ужесточение того самого стиля. Очень показателен и характер религиозности. Возьмем, например, русское православие. Пожалуй, его главный ориентир — это слова Спасителя из Евангелия: «Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут им, так как тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Матф. 7; 13—14). Суровое самоограничение и вера в узость спасительного пути еще на заре христианства стали идеалом монашествующих. В древней и средневековой Руси именно они должны были являть образец православного благочестия — образец для всех, от царя до смерда (исключение могло делаться лишь в отношении воевавших). Вошли во всеобщий обычай немного скорректированное монастырское многочасовое чтение и пение на церковных службах, строгие пощения, самой главной, опять-таки монашеской, добродетелью почиталось послушание высшему чину, а самым большим грехом считалось осуждение любой власти. Наверное, и принятие христианства («крещение Руси») в его византийском варианте и отвержение язычества с его политеизмом было продиктовано склонностью к «колее». Ведь политеизм с трудом укладывается в «колею»: в многобожии есть все же какая-то широта. Правда, в христианстве ее не меньше, но это понятно и доступно далеко не всем.

Значение монашества в качестве образца было подорвано при Иване Грозном, в 17 веке усилился интерес к Европе, а весь 18 век посвящен повороту «закона колеи» на службу государству. Если царь Алексей Михайлович соблюдал посты как настоящий монах, то его сын, Петр Алексеевич, совершенно их игнорировал. Первый русский император вообще отрицал положительную роль монашества в общественной и тем более в государственной жизни. Привилегированное сословие все дальше обходит «узкие врата», культивируя иные ценности и обычаи. Но в народной толще почти ничего не изменилось...

«Колея» сказывалась и на церковном интерьере. Хотя примерно с 16 века в храмовом убранстве, особливо в крупных городах, появляется преизрядно золота, серебра, жемчуга, множество икон и росписей, однако все это как бы на одно лицо. Это, если можно так выразиться, однообразное разнообразие, дающее ощущение домашней теплоты. Оно видится совсем иначе, нежели разнообразие, не лишенное тем не менее цельности, как, скажем, в римских храмах. В русских церквах мало объемных изображений, так как всякий намек на телесность, «округлость форм» может вызвать не приличествующие храмовому благочестию соблазны. Долгое время, до второй половины 17 века, из иконописания изгоняется живописность, уклонения от традиционного письма. Патриарх Никон прилюдно выкалывает глаза и разбивает «западные иконы». И враг Никона, знаменитый старовер Аввакум, тоже проклинает новации в иконописании. Потом, правда, удержать старину уже не удается, и в церковные интерьеры врывается именно то, что называется в буквальном смысле живописью, происходит массовое заимствование с Запада и, как всегда, среднего и низшего пошиба. Как в свое время доказывал Н. П. Кондаков, русская иконография Божьей Матери этого периода имеет немало общего с итальянскими сюжетами (что, впрочем, не исключает того, что итальянцы, как и русские, испытали влияние одного и того же — греческого — источника). В 16 веке правомерность нетрадиционных икон обсуждается даже на церковных соборах («Троица» Рублева и псковский «Шестоднев»), а в 18 веке об этом ежели и спорят, то келейно.

«Закон колеи» не отменили реформы, проводившиеся царским правительством, не отменила ни советская власть, ни постсоветские нововведения. Приверженность народной толщи этому «закону» приводила и приводит к тому, что любые важные изменения «спускаются» сверху. И потому они не могут органично восприниматься, уточняться и вписываться в жизнь. Так что нет ничего удивительного в том, что на практике российское реформирование и законотворчество не достигает поставленных целей, множит нелепости, несоответствия и, в итоге, оказывается выгодным, в основном, лишь тем, кто натаскан на извлечение выгоды, а для большинства жизнь не облегчается, а часто наоборот.

Существование по «закону колеи» с давних времен скрашивали праздники, в том числе еженедельные выходные дни. Выходя из колеи, человек попадает в ситуацию относительной свободы. Как он ее будет использовать, зависит от контраста с колеей. Посему русский праздник редко обходится без пирушки и иногда сопровождается печальными последствиями. Н. М. Карамзин в «Письмах русского путешественника» отмечает: «Итак, не один русский народ обожает Бахуса! Разница та, что пьяный француз шумит, а не дерется»... Давно отмеченная, случающаяся время от времени, непредсказуемость, резкая переменчивость и «крутизна» поступков в народной среде, на наш взгляд, проистекает из упомянутого контраста: вырвавшись из колеи, человек обретает незнакомую ему свободу, и тогда поведение диктуют, ничем не сдерживаясь, свойственные ему пракультурные импульсы. В какой-то мере этот феномен не зависит от национальных особенностей. В отношении средневековой Европы об этом писал недавно умерший французский историк Люсьен Февр, в отношении русских Иван Е. Забелин (19 в.). Февр старался найти объяснение в психологии, Забелин в характере религиозности. В этой связи было бы любопытно ознакомиться с наблюдениями Пьера Шамблена де Мариво; вот хотя бы один отрывок из его «Писем о парижанах» (20-е гг. 18 в.): «Я не передал бы Вам истинного духа простонародья, если бы что-нибудь сгладил в его характере, непостоянном от природы. Он порочен или добродетелен по обстоятельствам, он подобен хамелеону, принимающему окраску всего, с чем соприкасается. Из моих слов Вы, может быть, заключите, что простолюдины злы; для этого есть некоторые основания, но злоба их происходит не от рассудка, а от обстоятельств. В зависимости от того, с чем простолюдин столкнулся, он будет зол или добр, не являясь ни тем, ни другим по натуре».

У «закона колеи» как общего принципа жизни до сих пор немало вполне сознательных сторонников отнюдь не в простонародной среде. На этой позиции, не так давно, как известно, стояли Лев Толстой, кое-кто из прежних революционеров, стоят православное духовенство, некоторые церковные активисты, национально ориентированные публицисты и политики. Многие из них считают «закон колеи» уникальным и самым главным достоянием русского народа (говорится, разумеется, не о «законе колеи», а в возвышенных выражениях).

Осознание особой русской ментальности в сравнении с Европой явно проявило себя в 15 веке. Причем, была понята не только таковая особность, но ее фундаментальный, можно даже сказать, всемирно-исторический смысл. Русская ментальность, воспитанная «законом колеи», «тесных врат» представилась как извечная и единственная истина. Из этих интуиций и убеждений и возник образ Святой Руси... В рамках развиваемой нами культурологической концепции можно полагать, что «закон колеи» в самом деле тесно связан с пракультурными основами человеческого существования, в первую голову с подлинно извечной установкой на постоянство. Разумеется, следуя принятому нами дискурсу, мы не можем утверждать, что «закон колеи» — единственный путь, по которому должно идти человечество, — это область веры. Из исторического опыта нам известно лишь, что есть по меньшей мере еще один фундаментальный путь — стремление к жизненной полноте, или то, что сторонники «закона колеи» считают погибельными «широкими вратами»...

Желание простора, свободы, жизненной полноты и неизбежно сопровождающей это изменчивости — такой же естественный, пракультурный вектор, как и стремление к постоянству. Западная Европа на протяжении своей истории испытывала воздействие обоих векторов, а доминирующее положение первый из них занял, вероятно, только сейчас, набирая силу примерно с 16 века. В западноевропейском социализме и капитализме в нынешнем их виде совсем мало «колеи» и хоть отбавляй свободы (европейские социалистические утопии и капитализм 16—17 вв., напротив, озабочены «колеей»). Европейские монархии никогда не походили на русскую монархию. Совершенно непохоже и отношение к конкретному человеку, на котором все более фокусировались всевозможные права и свободы. Именно потому, что он является источником всего нового, всяческих изменений. Все, что расширяет и разнообразит жизнь, прочно заняло ведущее положение в историческом развитии Западной Европы. Прежде всего, это творчество в формах науки, техники и технологий, искусства. Не последнее место занимает и социокультурное творчество. Его потоки во всех областях не раз грозили хаосом. Поэтому наряду с творческой активностью Европа вырабатывает и средства согласованности, сосуществования творческих продуктов. Хороший художественный вкус и выдержанная стилистика — необходимые качества образованного европейца. Вот что писал из Парижа М. Е. Салтыков-Щедрин: «Какая масса пространства, воздуха, света! И как все в этой массе гармонически комбинировано, чтоб громадность не переходила в пустыню, чтоб она не подавляла человека, а только пробуждала и поддерживала в нем веселую бодрость духа!» («За рубежом»). О том же пишет А. И. Куприн: «Вот у меня постоянно Париж и Москва... Когда-нибудь, если найду время, я приведу десятки характерных черт, чудесно общих для двух этих старых городов, но совсем не подходящих к другим большим городам. А ведь сколько наблюдательных и вдумчивых людей говорило: „Сам не могу понять, чем мне Париж так напоминает Москву?“ Или это болезненные признаки ностальгии? Но разница в том, что Париж во все стороны жизни — и в науку, и в забаву, и в искусство — вносит две стойкие черты: изящество и законченность» («Париж домашний»). Иронизирующий по адресу французов Д. И. Фонвизин по поводу их разговорной манеры замечает: «Не о том дело, что сказать, а как сказать» («Записки первого путешествия»).

Фернан Бродель определяет Францию и Европу одинаковым образом: «Франция — это разнообразие», «Европа — это разнообразие» («Что такое Франция?»). Судя по откликам путешественников на протяжении веков, таков и Париж, и недаром его иногда считали символом Европы, выразителем ее духа. Поэтому ее несколько идеализированную характеристику можно дать, приведя хотя бы отклики о Париже. У П. А. Вяземского: «По итогу впечатлений и ощущений я далеко не обворожен, хотя многое и нравится. Но по уму и соображениям полагаю, что здешнее житье должно со временем иметь большую и непобедимую власть привычки. На всякий вопрос есть ответ, на всякое требование удовлетворение. Чувствуешь, что здесь можно жить как хочешь. Это петербургский английский магазин образованной жизни. Чего хочешь, того просишь, даже уединения, тишины: и это найдешь» («Письма», 19 августа 1838 г.). У Н. М. Карамзина: «Что было мне известно по писаниям, вижу теперь собственными глазами — веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений»; еще: «Теперь замечу одно то, что кажется мне главною чертою в характере Парижа: отменную живость народных движений, удивительную скорость в словах и делах» («Письма русского путешественника», 1790 г.). Присовокупим сюда оригинальное высказывание итальянского поэта эпохи барокко Джамбатисты Марино: «Сумасбродство делает мир прекрасным; ибо поскольку он весь состоит из противоречий, эта противоположность образует лигатуру (связь), которая не дает ему распасться. Точно так же и Франция вся полна несообразностей и диспропорций, каковые, слагаясь в некое согласное несогласие, поддерживают ее существование. Обычаи причудливые, страсти свирепые, перевороты непрестанные, гражданские войны непрерывные, смуты беспорядочные, крайности неумеренные, путаница, сумятица, разнобой и бестолочь — словом, все то, что должно было бы ее разрушить, но на самом деле каким-то чудом ее поддерживает! Поистине это целый мир, вернее, мирок, еще более экстравагантный, чем сама вселенная» (Письмо к Лоренцо Скотто; 17 в.).

Конечно, двигаясь к северу и востоку от Франции, мы обнаружим иную Европу, но на то она и Европа, чтобы удивлять множеством красок от страны к стране, а от века к веку, все более следуя общему стремлению к жизненной полноте. Можно даже сказать, что Европой правят не короли, не президенты и парламенты, а правит только это стремление.

См. также: