Первая страница Карта сайта

Неосознаваемое знание. Культ жизни и культ смерти. Такой род знания давно известен. Возможно, впервые его попытался систематизировать Лейбниц. Прорывом в этой области стал психоанализ и глубинная психология К. Г. Юнга. Сегодня его обычно сводят к интуиции, рефлексам, инстинктам, архетипам, к генетической предрасположенности. На наш взгляд, и все пракультурные установки уходят корнями в неосознаваемую сферу. Наконец, превеликое множество неприемлемых для нас, отвратительных, постыдных, пугающих и т. п. впечатлений, сообщений, влечений хранится в виде запретных воспоминаний и стимулов, время от времени вырываясь из запертых хранилищ, и, пожалуй, постоянно и нудно как бы через черные ходы воздействуя на нашу жизнь, соперничая с положительным, приятным содержанием психики.

Рассмотрим два культурных комплекса, в которых проявляется неосознаваемое знание. Речь пойдет о претворении в обычаи и представления двух противоположных пракультурных установок, которые выглядят, условно говоря, как культ жизни (всежизненности) и культ смерти. Напомним, что дать им рациональное объяснение предложил З. Фрейд («Эрос» и «Танатос»); оно не показалось нам убедительным.

Сначала о культе смерти. Если в ваши переживания за близких ни с того, ни с сего врываются картины их смерти, то это не потому, что вы этого опасаетесь или, не дай Бог, желаете. Стремление повидаться с пустоглазой убийцей, с убийцей собственного «я» несомненно заложено в засекреченных глубинах и в некоторой степени выражено в религиях, морали, культуре, где выходит из душевного подполья, но тут же надевает какую-нибудь маску. Зачем и почему такое стремление прячется в душе, вопрос довольно бессмысленный, так как есть в человеке влечения изначальные, за которыми уже ничего нет, а объяснять это какой-то полезностью в борьбе за существование или еще как-то есть не более, чем утешающая уловка. Единственное объяснение, имеющее какой-то смысл, может состоять в том, что скрытое стремление к смерти просто-напросто отражает фактический процесс неизбежного умирания.

Стремление к смерти сродни тяге людей к крайнему риску, ужастикам и т. п. В ряду сродственных влечений, напрямую связанных с тяготением к смерти, рассмотрим изоляцию, одну из основных пракультурных установок. Изоляция — это всегда уход в какое-то иное измерение, вообще во что-то иное. Когда преступника изолировали от общества, это в какой-то степени считалось равносильным смерти. Отрекшись от мира, монаху надлежит отречься и от своей воли — своего «я». Он должен убить это «я», поскольку переходит в мир, уподобленный потустороннему; недаром многие древние иноки жили в узких пещерках и большую часть времени проводили лежа в гробу. Монашество, кажущееся многим противоестественным, на самом деле реализует присущее людям извечное влечение. Замечено, что умирающий, как бы предваряя кончину и примиряясь с нею, иногда интуитивно натягивает на себя простыню или одеяло, обертывается одеждой («Ты в синий плащ печально завернулась...» — А. Блок). На умершего надевали саван или пеленали тканями, захоронение в могиле, в гробу, в лодке, сжигание — все это чтобы «утвердить» смерть, выразить ее в культурных формах и отделить почившего от живых, «оформить» уход. При общении с потусторонним у некоторых народов принято надевать покрывало, женщины накрываются платком.

Родовые сообщества, кланы, племена, народности старались, а некоторые и сейчас стараются изолировать себя от других. Таким способом удается сохранить автохтонную культуру, родовую и этническую самость. Но когда, на заре человеческой истории, появились средства изоляции, это делалось, скорее всего, немотивированно, под влиянием бессознательного пракультурного импульса. Возможно, что отторжение от чужого подкреплялось обонятельным, зрительным, тактильным, звуковым отвращением, а позже прямыми запретами на общение. Позже появилась и отчасти осознанная мотивация отторжения: в сообщество входят тщательно охраняемые от чужих опекающие его предки-божества, сакрализующие все общество; принадлежать ему можно только пройдя через аналог смерти — специальное посвящение (инициацию), часто сопровождаемое мучительством. Сообщество превращается в мирок, где живое неотделимо от мертвого, — с позиции каждого сообщества, в сравнении с другими сообществами, это особое инобытие, в каковом состоянии осознают и ощущают себя пребывающие в нем. Происходит преодоление смерти и приобщение к смерти, благодаря чему сообщество оказывается бессмертным. Со временем случится перенос, трансляция: самостоятельным, следовательно, отчасти изолированным, сакрализованным, станет не только сообщество, но конкретный человек, индивид, и потому он ощутит и осознает себя носителем божественного начала, то есть бессмертным. Таково библейское мировоззрение, преимущественно в Новом Завете. Затем человек будет настолько сакрализован и самодостаточен, что отпадет его связь с Богом и потусторонним. Но как только бессмертие поставлено под сомнение, люди вновь устремляются в «роевую жизнь».

Культ смерти расцвел и обрел новую привлекательность, когда избранным христианам было обещано райское блаженство за гробом (на других религиях мы здесь задерживаться не будем). Христианство, в его раннем варианте, отвергло блага земной жизни, но зато укрепило чаяния на посмертное будущее. (Представление о рае, как и об аде, не было плодом бурной фантазии — полагаем, что оно тоже является частью скрытого знания, но эта тема весьма обширна и мы посвятим ей отдельную заметку). Появились даже сторонники самоубийств, что вынудило некоторых епископов (например, Августина) выступить с их резким осуждением. Возникло монашество, ютившееся в пустынных местностях и за стенами монастырей, как бы уже перешедшее за грань жизни. Поначалу оно мало отличалось от прочих христианских общин, изоляцию которых в первые века н. э. вынуждали преследования и необходимость тайного исповедания новой религии. А там, где есть изоляция, должно появляться убеждение в священном, то есть отчасти потустороннем, характере того, что отделено и сокрыто. В свою очередь, эти убеждения еще больше усиливали изоляцию. Так было в родовых и небольших этнических сообществах, и тот же культурный закон действует в сфере религиозной.

Культ смерти — явный или скрытый — оказывал и оказывает огромное вляние на все стороны жизни, тем паче если он доминирует над культом жизни. Культ смерти органично сочетается с такими социокультурными установками, как самоограничение, пассивность, ксенофобия, подчинение, фатализм, малоценность индивидуальности. Не возьмемся судить, что тут первично и вторично — означенный культ или перечисленные установки, — да это и неважно. Какой бы политический режим, государственный строй ни утверждался, каким бы путем ни шло историческое движение народа и страны, — если доминирует культ смерти, будет чувствоваться влияние упомянутых установок то в одном, то в другом, а то и во всем. Они в изрядной степени определяли ментальность и существование большей части населения и государственной политики царской России, и в еще более сильной степени советской России (роль культа смерти в социализме была в свое время раскрыта в нынче полузабытом эссе И. В. Шафаревича). С нами могут не согласиться, указывая на празднование Пасхи, Светлой седмицы, Фоминой недели («Красной горки») и далее. Радостные, веселые, чуть ли не плясовые мелодии и в самом деле прославляют жизнь. Но не забудем, что это жизнь после смерти, жизнь по Воскресении из мертвых, которая восторжествует спустя неизвестное время, где-то в будущем. Кто-то, может быть, радуется окончанию Великого поста и непосредственно предстоящим утехам?

И все же, не последнюю роль играет в христианстве и культ жизни, именно здешней, земной жизни. Обычно считают, что это неизжитое наследие язычества. Это не совсем так, поскольку убеждение во всежизненности, вернее, всеживости, свойственно всем древним религиям, во всяком случае, народной религиозности. Католическое духовенство, в отличие от православного, проявило к этому больше терпимости, впрочем, довольно поздно, примерно на средостении второго тысячелетия. И не столько в результате логики богопознания, сколько под воздействием этнического своеобразия романских народов и западноевропейской истории. В Африке, Азии, Южной Америке католицизм обязан своим распространением не в последнюю очередь терпимости миссионеров, а не жестокости фанатических насадителей христианских обрядов. Вообще, западноевропейская история двигалась неровно, нередко революционными скачками, стремление к жизненной полноте, направлявшее историю Франции и Италии, замирало к северу, тем более к востоку от этих стран. Протестантизм даже угрожал обратить этот вектор в противоположную сторону, но был смягчен, а сейчас обе христианские конфессии в плане политических и житейских ценностей, кажется, вошли в единое русло.

То, что мы назвали культом жизни, в своих истоках неосознаваемо и имеет такие же глубокие корни, как и культ смерти. До сих пор не перевелись народности и отдельные люди, для которых все в природе и созданное людьми живо, то есть они могут со всем этим каким-то образом вступать в своеобразный диалог, — совсем не обязательно словами, а глядя, обоняя, дотрагиваясь, вслушиваясь, наконец, через некое «шестое чувство». После опыта такого общения, возможно многовекового, появляются представления о душах или духах вещей, трав, деревьев, камней и т. д. Но суть не в представлениях, а в опыте общения. На его основе формируется культ жизни. Напомним, что всякий культ представляет собою определенное действо, чаще всего ритуальное и вырабатывается он не сразу, а в результате накопления и упорядочения опыта.

В культе (особенно религиозном) принято наделять его шаги и детали каким-то дополнительным смыслом, видеть в них лишь знаки и символы. Любители истолкований не замечают, что при этом сам культ, как таковой, перестает быть реальностью — он только «означает» что-то другое. К примеру, говорят и пишут, что огонек свечи означает устремленность души к Богу, тем самым отрицается сакральная реальность самой по себе свечи. Ежели человек полагает, что свеча сама по себе мертва и лишь демонстрирует состояние его души, то лучше бы ему не знать этих толкований. Но беда в том, что если сказать современному человеку, что поставленная свеча вместе с ним, а, может быть, вместо него молится Богу, он не поверит. Вообще, ответы на столь распространенные «почему», «зачем», «для чего», «что это значит» чаще всего создают лишь иллюзию проникновения в суть: чувственно-разумное постижение подменяется словами и игрой со знаками, отвлечением от непосредственной реальности. Модные нынче семиотические трактовки культурных реалий, на наш взгляд, свидетельствуют не об истинных связях вещей и явлений в культуре, не об их сущности, а о примитивности исследовательского инструментария. Скажем, головные уборы, одежду, обувь интерпретируют лишь как знаки принадлежности к определенному социальному слою, главным образом в прежние времена, и совершенно вне поля зрения их связь с интуицией изоляции самости (см. выше — о культе смерти).

Отношение ко всему как живому было когда-то не только повседневным мирочувствием, эмоциональной стороной быта, но важной составляющей всех религий. Язычник, иудей, христианин, расходясь в чувстве и понимании божественного, были единодушны в отношении всежизненности. В Библии это преподано без всяких оговорок. Когда в ней говорится о том, что облака, реки, деревья, горы исполняют Божью волю, служат Богу (см. особенно Псалмы), это отнюдь не придуманные для красоты литературные метафоры, а выражение того опыта, которым обладали люди.

Отношение к вещи, природному объекту и явлению как живому предполагает то, что можно назвать уважением. Было убеждение, что с живым нельзя поступать, как вздумается. Это отразилось в культах. Если воины убивали друг друга, если люди охотились, готовили пищу, пахали и засевали землю, выращивали плоды, добывали камень или руду, строили дома, пускались в плавание, куда-то шли или ехали, изготовляли что-либо и т. д., то не забывали, что везде сталкиваются и имеют дело с чем-то живым, а потому предваряли и сопровождали свои действия определенным культом. Отчасти это бывает и теперь, но в большинстве случаев культ заменили технологией. В результате мир как бы мертвеет. О благоговении перед живым говорят лишь некоторые мыслители, например, Альберт Швейцер, и адепты причудливых религий. Гуманизм, как философское, культурное, политическое течение, вероятно, возник, чтобы всеобщее омертвение пощадило хотя бы самого человека. Дабы достигнуть этой цели, гуманизм стал настойчиво приписывать «живость» только человеку, и тем самым санкционировал безраздельное использование всего в мире, относясь как к неживому даже к тому, что еще считается живым (животные).

Заложенное в человеке почитание живого способствовало распространению интереса на все, что человека окружает, что он воспринимает. Это привело к неостановимому расширению производственной сферы, трудовой деятельности, науки, искусства. А это, в свою очередь, повлекло забвение исходного импульса — интереса к живому, подменив его извлечением того, что в данный момент считается полезным. Культ живого превратился в культ технологий.

В культурах разных времен и народов культ жизни переменчиво сочетается с культом смерти. Их соотношение могло бы служить одним из индикаторов при классификации культур (цивилизаций), что уже было замечено некоторыми культурологами. Приходится, однако, отметить, что анализ культур в указанном ракурсе чрезвычайно труден. Разделить оба культа трудно еще и потому, что в них синтезированы, казалось бы, совершенно несопоставимые чувства, символы, мифологемы. К примеру, культ смерти замешан на таких противоположностях, как опасение и почитание, ужас и стремление последовать за умершим, сакрализация останков и пренебрежение к ним, непостижимость и отвращение. Все это видно и в отношении к умершим, и в погребальной символике, в одиозной, вызывающей смех и страх фигуре скелета с косой и в действах, чествующих деда Мороза (он дед, то есть предок, раздающий живым блага (подарки), но он же насылает «мраз» и «хлад», то есть погибель).

В разных культурах культ смерти очень рано соединяется с культом жизни. Это прежде всего выражается в представлениях о предках: они дают жизнь, дарят свои души новорожденным, опекают живущих, но если их не ублажать, они будут мстить; отсюда, кстати, легенды о вампирах — ведь когда-то предкам приносили кровавые жертвы, позже замененные приношениями снеди и вина (поминки после смерти и позже, на могилах). Мифологический образ женщины указывает не только на продолжающее жизнь родящее начало, но указывает на нее как носительницу смерти. Таковы библейские героини: Далида губит Самсона, Юдифь отсекает голову Олоферну, а Саломея требует голову Иоанна (подозреваем, что Далида и Саломея поступили точно так же как Юдифь, но это затушевано); в предании о казни владельца Москвы Степана Кучки в его смерти явно замешана неверная ему жена, а его дочь оказывается главной виновницей убиения князя Андрея Боголюбского, Александр Невский умирает после пира у ханши... Даже в трагедии о Ромео и Джульетте Ромео умирает, обманутый ложной смертью своей возлюбленной. Наконец, первая женщина — Ева, вкусив запретный плод, приносит в мир смерть.

Оба культа тесно переплетены в отношении к костям усопших. Путешественник Леонид Круглов пишет о племени комбаи из Новой Гвинеи, что они «Спят рядом с высохшими костями умерших родителей, дедушек и бабушек. Черепа предков мужчины на ночь кладут под голову...» Комбаи, как и множество других племен, также оберегают черепа убитых врагов (журнал «Фома», 2007, № 5). Чрезвычайно впечатляет крипта капуцинов при церкви Immacolata Concezione в Риме. В крипте примерно триста лет как содержат костные останки членов ордена. До тех пор, пока скелет не рассыплется, его облачали в иноческую одежду и прислоняли к стене, а со временем разбирали на части, из которых выкладывали парадоксально оживляющие могильную обитель узоры, цветочки, венки и т. п. Продолжает жить не только душа умершего, но таинственным образом причастны жизни и его останки. Орден капуцинов выделился из францисканцев, дабы более точно следовать Франциску из Ассизи. Этот католический святой необыкновенно сочувственно воспринимал окружающее: называл на «ты» всевозможные вещи, солнце называл братом, огонь братом, а смерть сестрою (Sora Morte). Для Франциска была очевидна всеживость, а смерть он именовал «дверью в жизнь». Когда в Италии францисканская духовность стала доступной многим, в католичестве, особенно среди монашествующих, утвердилось отношение к смерти как необходимому и благодатному этапу жизни. Смерть оказалась органично включенной в жизнь и принципиальное противоречие между ними исчезло. Тем самым получило некоторое оправдание древнейшее, пожалуй еще доантичное, воззрение о приобщении, благодаря смерти, к блаженному миру предков и, вместе с тем, смерть открылась в новом свете — как преддверие всеобщего Воскресения из мертвых. По свидетельству биографа, умиравший Франциск выпевал хвалу Господу... Описанное отношение к смерти нашло отражение не только в богословии, но и в интерьере католических храмов. Чтобы в этом убедиться, достаточно побывать хотя бы в соборе св. Петра в Риме: всевозможное сочетание стилей, фигур, росписей, говорящее о полноте, духовной мощи и разнообразии мировой жизни, не отторгает и образов смерти. Скульптор А. Канова (нач. 19 в.) совсем не боится поставить у входа в усыпальницу Стюартов прелестные, чуть ли не соблазнительные беломраморные статуи ангелов... Крипта капуцинов гораздо сдержаннее, но по сути выражает ту же общую идею: человеческие останки славят Бога и ожидают грядущего Воскресения, когда жизнь возродится в бессмертной и безгрешной полноте. Заметим, кстати, что в вероучительном православии подчеркивается отнюдь не включенность смерти в жизнь, а отношение к смерти как врагу, а Пасха трактуется как победа над этим врагом («Ад, где твоя победа? Смерть, где твое жало?» — Иоанн Златоуст). В православных пасхальных песнопениях говорится, что Христос «упразднил смерть». В то же время в русском народе бытует стремление к украшению захоронений, — вероятно, наследие далекого прошлого, хотя и в новом обличии. В этом обычае несомненно проявляется почитание умерших, — но можно ли его отделить от почитания смерти?..

В заключение вернемся к началу: еще несколько слов о неосознаваемом знании. Буквально все пракультурные установки, в их корневой энергетической ипостаси, утоплены в темных водах бессознательного, и судить о них мы можем лишь по внешним, «надводным» проявлениям в культуре. Обнаруживая себя таким образом, они позволяют нам приблизительно вербализовать свои непроницаемые истоки. Но это под силу специальному исследованию, а далеко не каждый человек способен их извлечь и, тем более, рассказать о них. Ну, в самом деле, кто, без оговорок и оправданий, признается в потаенном стремлении к смерти? Или — к превосходству? Или — к изоляции? Да и не всякий готов раструбить свое прущее изнутри жизнелюбие, которое могут обозвать эгоизмом, распущенностью, себялюбием и т. п.

См. также: