Первая страница Карта сайта

Русская идея.

Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!

Н. В. Гоголь «Тарас Бульба»

Если бы уровень культуры определялся уважительным отношением к культурной старине, русские оказались бы на одном из последних мест. Но если бы он зависел от стойкости в культуре пракультурных установок, русские наверняка попали бы на призовые места. Наиболее заметной установкой у нас всегда была сила. С меткостью и прямотою, свойственной народной речи, сей факт, со всем противоречивым к нему отношением, застолбился хотя бы в таких поговорках, как «сила есть — ума не надо», «против лома нет приема», «сила солому ломит», «сила разум ломит», «чья сила, того и воля и правда», «сила пришла — правда в дверь вышла». Древнее этого идеала мы вряд ли что-нибудь обнаружим среди того, что служит первозданным основанием образа жизни, в какой бы уголок Земли мы бы ни заглянули.

Утверждать, что сила данного народа — прямая физическая сила — превосходит всех на свете, конечно же, рискованно — можно попасть в неловкое положение. Но декорируя силу во что-то менее грубое, не так уж сложно убедить хотя бы самих себя в своем превосходстве. Так что вполне логично, что с течением времени преклонение перед физической силой у многих народов перетекало в другие ценности, обогащая их дополнительными смыслами. Для примера можно обратиться к Западной Европе, где на первый план выходили культы той же силы, разума и расы, культы религиозного характера. И при этом все европейское предполагает его превосходство в мировом масштабе: идет ли речь о разуме, белой расе, христианской вере, в каждом из этих культов, как в глубине души полагает большинство европейцев, Европа достигла апогея, высшей силы. Но в таком самопревозношении с Европой может поспорить и любой другой народ, и даже целый континент, выдвигая свои идеалы.

В Древней Руси сила, как единое на потребу, прославляется и в народных былинах, и в кодексе родовой верности княжеских и боярских родов. Одновременно с этим убеждение в вознесенности русских над всем миром, после падения Византии и прекращения зависимости от Орды, все более расширялось в XV веке, — речь идет об особенной близости к Богу. Очень скоро таковая идеология приобрела более определенную форму, а именно: Русское царство, возглавляемое самодержцем и охраняющее святую православную веру, — единственная держава, руководимая чрез царя самим Богом. Уже в понимании Ивана IV Россия — наследница величайших империй древности, и затем, в XVIII веке, эта мифологема только укрепляется, а после свержения Наполеона Российская империя и впрямь, на какое-то время, становится сильнейшей в Европе в самом натуральном смысле.

Уверенность в единственности, уникальности православно-самодержавной России — в ее особой роли в судьбах всего мира — это еще один способ выразить ее превосходство, ее силу. Речь идет именно о России, как царстве-государстве, а избранность русских оказывается одним из следствий превознесенности Российской империи. Такова верноподданническая идеология, характерная для XVIII-XIX веков. Советский Союз исповедует, по сути, ту же идеологию, несколько приглушив национальную ноту и подставив вместо устаревших новые символы и слоганы.

Исторически достаточно устойчивое существование человеческого сообщества базируется на общности культурных или пракультурных установок, свойственных большинству его социально значимых членов на протяжении большого времени. Таковые установки дают себя знать повсюду: в быту, в оговорках и поговорках, в искусстве, в обычаях и морали, в государственных структурах. Культ силы, присущий российскому сообществу, пронизывает само государственное устройство, его самодержавность, что и обеспечивает преемственность не столько общественных, сколько государственных нравов последние пять веков. Если временами эта сторона ослабляется, то вскорости происходит возврат к той же «русской константе».

Можно подумать, что самодержавность России обусловлена естественной для империй завоевательной политикой и вдобавок беспрестанными угрозами, исходящими как извне, так и изнутри, — из-за резких различий между населяющими ее народностями и социальными слоями. Российская империя, как и Советский Союз, даже в мирное время почти всегда держали огромную армию и сопоставимые с нею средства внутреннего подавления. Начало такой идеологии сверхвооруженного государства, фактически относящегося к населению как к завоеванному, положил еще первый царь, Иван IV. Один из крупнейших идеологов и политиков России начала XX века, граф С. Ю. Витте, писал в «Воспоминаниях»: «Действительно, чем в сущности держалась Российская империя? Не только преимущественно, но исключительно своей армией. Кто создал Российскую империю, обратив полуазиатское царство в самую влиятельную, наиболее доминирующую великую европейскую державу? Только сила штыка армии».

В странах, где реакции населения трудно предугадать, и к тому же постоянно ожидание или состояние войны, действительно приходится создавать жестко централизованное правление во главе с компактным всевластным руководством. Но российское самодержавие по своему происхождению вырастало не столько из упомянутых факторов, сколько все было как бы наоборот. Как раз самодержавие воздействовало на формирование российского бытия, было первопричиной, а не следствием: и традиция завоеваний, и враждебность к внешнему окружению, и нивелирование народов путем искоренения сугубо национальных проявлений, наконец, ограничение прав и активности населения, даже его реактивная импульсивность — все это, с краткими перерывами, поддерживалось, а иногда нарастало именно в результате самодержавного устройства и непререкаемого стиля правления.

В Древней Руси первейшим показателем княжеского и боярского достоинства была их сила. В царской России наивысшая сила стала прерогативой царской власти, воплощаясь в самодержавной государственности. Это положение невозможно было изменить, как не получится повалить ваньку-встаньку. Никаких альтернатив самодержавию в обществе не было, — а если они появлялись, то пресекались со всей решительностью. Но и не будь расправ с противниками власти, у таких альтернатив все равно не было шансов упрочиться в сознании влиятельного общественного слоя, поскольку и там исповедовалась идеология силы, пусть и окультуренной. Более того, история показывает, что эта идеология силы и соответствующая ей государственность сама обладает необоримой силой. После окончания Гражданской войны и, главное, установления системы Советов, казалось бы, должно было утвердиться подлинно демократическое общество и отвечающее его интересам государство, но не тут-то было. Установилась такая тирания, каковой Россия не знала после Петра I. А бурно пережив освобождение от тоталитаризма в конце XX века, когда открылась новая перспектива, страна опять стала на прежние рельсы...

Причина поразительной живучести самодержавной государственности и соответствующего ей стиля руководства состоит в том, что они оказываются востребованными не только господствующим слоем, но и большинством населения. Немало доказательств в пользу такого утверждения содержится в известных книгах Николая Данилевского, Льва Тихомирова, митрополита Петербургского Иоанна и других сторонников монархического принципа (в российском понимании). Самодержавие, под разными обличьями, словесными обертками, с самого начала и до наших дней есть фактически главнейшая, справляющая полутысячелетний юбилей, русская идея. Ибо в нее отлично «вписывается» исконный идеал силы. То, что это так, особенно хорошо видно, если обратиться к духовному аспекту самодержавия.

Всевластный монарх — источник воли, которая должна пронизывать и охватывать все ярусы жизненного пространства русской нации. К воле монарха обязан подстраиваться, приноравливаться каждый подданный, который хоть в какой-то мере имеет отношение к содержанию принимаемых монархом решений. То же самое провозглашает и церковное учение: христианин должен употребить все усилия, дабы открыть волю Божию, чтобы следовать ей. Христианину нужно осуществлять не свою волю, а волю Божию, — так учили все древние святые. Это отнюдь не означает, что самодержец подобен Богу, хотя в XVI-XVIII веках апологеты самодержавия пытались именно так обосновать российскую форму правления, прибегая, конечно, более к метафорам и поэтическим условностям. М. В. Ломоносов писал о Петре I: «Он Бог, он Бог твой был, Россия, / Он члены взял в тебе плотские, / Сошед к тебе от горних мест». Тот же Ломоносов часто называет императрицу богиней, а Петра и Елизавету прямо-таки «божеством». Сумароков, в связи с рождением Павла, прославляет Екатерину II, относя к ней евангельское приветствие архангела Гавриила к Деве Марии: «Ликовствуй Екатерина; благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего!» Поэтам ничего не стоит присваивать императрицам имена греческих богинь. Более подробно читатель может ознакомиться с разными формами сакрализации и обожествления российских монархов в замечательном исследовании Б. А. Успенского «Царь и Бог» (см. Избранные труды. Т. 1), откуда мы почерпнули приведенные выше примеры.

Дело тут не только в поэтических вольностях, элементах барочной культуры и ритуальных восторгах: в понимании многих русских коронование «обеспечивало» прямую связь царствующей особы с Богом, от которого она чрез ангела получает указания (есть такая икона). Поэтому устроение российского бытия, коль скоро оно подчинено воле монарха, тем самым согласно и с волей Божией.

Каким же образом воля монарха достигает подданных? Неужели все тут сводится к произносимым царем словам, текстам указов и госаппарату? Почему слова оказывают на людей такое императивное действие? Потому что слова лишь уточняют, конкретизируют восприятие людьми некой силы — того, что можно назвать духом. Преодолевая душевное сопротивление одних и вовлекая духовную силу других подданных, усиливается духовный поток, в конечном счете преобразующий реальность. Духовная сила порождает и силу физическую... Нетрудно заметить, что такое правление результативно, если духовная мощь преданных самодержцу подданных превышает таковую у сопротивляющихся. Таким образом, самодержавное правление не исчерпывается тем, что оно связано с волей одного человека, — оно обеспечивает изрядную духовную концентрацию силы его повелений. Что касается преданности самодержцу, то она обусловлена его сакрализацией, верой в его сверхобычные возможности, привлекательностью его личности, отождествлением с его качествами.

То, что обсуждаемый нами образ правления прямо или косвенно, сознательно и бессознательно укоренился в качестве единственно возможного у большинства, можно сказать, свыкся с душевной жизнью многих людей, во всяком случае считался естественным, выглядит особенно убедительно, если внимательно взглянуть на события первой четверти XX века. Революционный взрыв в 1905 году был инициирован не только неоправданной жестокостью властей — «кровавым воскресеньем», так как к подобным действиям давным-давно привыкли, они были обязательным приложением к извечной манере поведения российской власти. Возмущаться этим могли люди, происходившие из интеллигентских и дворянских слоев, а отнюдь не простой народ. Основной причиной взрыва было ничем не замещенное обессиливание привычных, въевшихся в плоть и кровь идеологии, мифологии и культуры, которыми простой народ жил веками. Сначала этот, коротко говоря, «культурный кризис» задел благородное сословие, что выплеснулось еще на Сенатской площади в 1825 году. А крестьянство пошатнулось после великих реформ Александра Освободителя — столь долго чаемой отмены крепостничества. Дело было не только в неудовлетворенности реформами (в неменьшей степени ими было недовольно и дворянство), а в необходимости выработки и усвоения новых форм существования, при отсутствии такого опыта у крепостного человека.

Образ жизни народа оказался вообще тесно связанным с образом самодержавного правления, чего, видимо, не подозревали ни освобождаемые, ни освобождающие. Ибо эта связь была не узаконенной, а вплетенной в культуру и в душевную область. И тогда вместе с радикальными переменами в жизни простолюдина и благородного началось ускоренное замутнение, помрачение самодержавной идеи, она стала вырождаться во что-то навязанное, формальное, не очень понятное. И поскольку ничего другого никто не знал практически, духовное, душевное и культурное опустошение открыло путь необузданным страстям — пракультуре во всем ее диком торжестве.

Падение «руской идеи» чувствовали не только обычные люди, но и царское окружение, и еще больше сам самодержец. Он не мог не видеть, как ему противостояла то одна, то другая распускаемая им Государственная дума, как постоянно раскалывались правительственные круги, — и когда, уже в момент своего отречения, он с непередаваемой горечью пишет о всеобщем предательстве, это вывод не сиюминутный, а все больше укреплявшийся в предыдущие годы. Страшнее же всего расширявшаяся в самих основах жизнеустройства бездонная дыра, куда хлынуло первобытное безумие, отрицание всех прежних устоев.

Нигилизм людей типа Базарова, даже бунтарство Бакунина были девичьим лепетом в сравнении с террором, горящими усадьбами, убийством офицеров, ненавистью к «помещикам и капиталистам». Никто из либеральных интеллектуалов, кто был на виду в момент, когда революционная стихия вышла из берегов, уже не мог повести массы. К ней можно было теперь только подсоединиться, потакая ей, — и это были большевики. Отбросив все моральные ограничения, пренебрегая исторической ответственностью, провозглашая яростные лозунги, только они смогли заворожить массу, и в конце концов она признала в них своих вождей. Федор Степун так охарактеризовал Ленина в ту пору: «Этой открытостью души навстречу всем вихрям революции Ленин до конца сливался с самыми темными, разрушительными инстинктами народных масс».

Рано или поздно, но полный развал хозяйства, голод и эпидемии должны были притормозить беснование — дыра стала зарастать и вновь естественным стало казаться то, что ностальгически хранилось в душевных запасниках, — вернулась проверенная веками, хотя изрядно перекрашенная, великая «русская идея».

Яков Гордин в книге «Герои поражения» сопоставляет «заговор верховников» (во главе с князем Дмитрием Михайловичем Голицыным), направленный на то, чтобы ограничить монаршее всевластие Анны Иоанновны в 1730 году, и старания либерально настроенных думских деятелей предотвратить революцию конституционной монархией в начале XX века. Сравнивая князя Голицына с П. Н. Милюковым, автор считает, что их неудача одинаково проистекала из нечувствия душевного настроя «общенародия». В 1730 году «народом» была посадившая Анну на трон гвардия, в эпоху двух революций (1905 года и Февральской) это были, главным образом, трудовые и деловые слои и солдаты. Гордин пишет, что Голицына и Милюкова «несла слепая энергия политического заблуждения — неточная оценка политико-психологического состояния людей». Гвардия верила в безусловное самодержавие — столичным гвардейцам оно виделось осиянным вечным ореолом. В эпоху революций все было сложнее и трагичнее. Люди, подобные Родзянко, Гучкову, Милюкову, очень разные, но схожие в недооценке массового одичания и непонимании его причин, потому и утеряли контроль над происходящим. Они были уверены в том, что «Без монархии Россия не может жить» — и это действительно так! Но они не почувствовали, что традиционный образ монархии, пусть даже конституционной, уже не вызывает приятия у большинства. Лишь Ленин и его соратники, циники и диктаторы по натуре, верившие только в силу, сумели найти форму, в которой самодержавие смогло продлить свою жизнь, — как мы знаем, это вождистская форма.

Культ силы — государевой, государственной силы должен был найти свое выражение в неукоснительности, в неопровержимости государственных установлений, должен был придать им приоритет над всеми жизненными реалиями. Достигается это и физической мощью, носителем которой являются армия, полиция и т. п., и повсеместным наглядным свидетельством того, что государственная власть действительно сильнее всякой иной власти, всяких иных инициатив, намерений и действий. Поэтому государство должно быть грозным, непреоборимым, машинообразным, оно должно быть нелицеприятным, равнодушным, а нередко и враждебным, к частному интересу. Чтобы подданные почувствовали его силу, оно не может действовать иначе, нежели пресекать, сгибать, стращать, пренебрегать даже теми законами, которые оно само вводит. На практике это неизбежно приводит к крайностям: судебная система демонстрирует это обвинительным уклоном, чиновник — произволом, тюремно-лагерный быт — бесчеловечностью, а органы сыска, не брезгуя фантазиями, должны показать, что сила государства повсюду и ничто не может от нее укрыться. Государство такого типа не знает понятий добра и зла, ибо оно считает себя стоящим над тем и другим. Чтобы осуществлять такое правление, его функционерами могут стать лишь те, кто готов столь преданно служить режиму, что ради этого, если нужно, способен забыть о нормальной человечности; сплошь и рядом это люди особой закалки, по преимуществу в высших эшелонах власти (как писал когда-то поэт Н. Тихонов, из них можно делать гвозди). Лавры первооткрывателя такого государства по праву принадлежат Ивану Грозному, а почти до полноты достроил эту идеологию Петр Первый. Но наиболее объемным, и в то же время доведенным до нелепости, абсолютным воплощением самодержавной государственности было ленинско-сталинское тоталитарное государство, уничтожавшее подвластный народ со сказочным цинизмом и ненасытностью, за что получает нынче высшую оценку у изрядного числа потомков того самого народа.

Знаменательно, что критики и противники самодержавия действуют по его же образу и подобию, и это лишний раз подтверждает всенародность идеала силы. Люди, возглавлявшие переворот в начале 90-х, старались избегать применения силы и потому никак не могли утвердиться, пока не прибегли к обстрелу Белого дома. Тем не менее, их нынешняя популярная оценка отрицательная — как раз потому, что они слишком стеснялись показывать клыки. Нынешние деятели протестных движений, инициирующие разоблачение нечестных чиновников, воспроизводят функции тотального государственного сыска, а их навязчивая мечта «вывести на улицы» как можно больше сторонников, мечта о «марше миллионов» опять-таки недвусмысленно апеллирует к демонстрации силы. Потому что только почуяв дух родимой идеологии, массы начнут с уважением смотреть на оппозицию, нехотя начнет с ней считаться и власть.

Это заколдованный круг: последние пятьсот лет в подоплеке любого российского кризиса нетрудно обнаружить попытки подорвать самодержавство, но и в случае успешности таких попыток все кончается тем же самодержавством. Ибо никаких других идей массовая историческая память не знает. За пять веков господства «русской идеи» все прежнее и противоречащее ей было заклеймено и стерто и весь (тоже пятивековой) период — «удельная Русь» дружными усилиями историков, художников и политиков был представлен как самое худшее, что только может быть. Сейчас русскую государственность стали отсчитывать чуть ли не с Киевской Руси, так что удельного периода как бы и не существовало... Восстановить великое значение Древней Руси для всей дальнейшей истории еще предстоит. Ее достижениями являются, конечно, не междоусобия, не кулачные конфликты между вечевыми партиями, не множество других явных и неявных несовершенств. Но Древняя Русь сумела создать впечатляющее многообразие, культурное, религиозное и экономическое, сохраняя вместе с тем и устремленность к общим духовным идеалам глубоко национального свойства. Этот исторический опыт Древней Руси так просто не дается в руки, он недоступен холодному и формальному взгляду, его нелегко разглядеть под напластованиями многовековых заблуждений и прямой лжи...

Отношения между властью и подвластными имеют множество сменяющих друг друга форм. И, как это всегда бывает, прежняя форма, — в обычаях, ритуалах, в ментальности, — почитаемая, как чтут предков, долго не сходит со сцены в угасающем, часто замаскированном виде. Если она поначалу оказывает сопротивление новой форме, то со временем может ее поддерживать, выглядя как бы ее естественной основой, ее семенем. На смену племенным вождям приходят все более укрепляющиеся властители, не оставляющие прежнюю роль воинского предводителя и получающие новые роли судьи, хранителя обычаев, врачевателя и собеседника божеств. В менталитете нации или господствующего слоя эта особа в конце концов становится олицетворением народа или одного из сословий, как бы заменяя их. Выдающиеся способности главы (иногда мнимые), превышающие возможности других людей, делают его одновременно своим и чужим, что нередко заставляет искать его где-то на стороне. Таковыми на Руси были Рюриковичи, таковыми в известном смысле были и Романовы. И так, из разных кровей, слагалось благородное сословие. Обручение русских царей с иноземками, заимствование иностранных обычаев верхним слоем наглядно отчуждало власть от народа, но тем самым облегчало ее сакрализацию, всегда требующую ограждения. Сакрализация же, особенно усилившаяся в XVI веке, оправдывала закрепощение крестьян и подчинение царской власти всего населения, что делало самодержавие не декларативным, а реальным. Свойскость власти и ее чужесть не могли всегда уживаться — это противоречие расшатывало убеждения и нередко выливалось в крайности, когда какие-то группы людей воспринимали по преимуществу ее чужесть. Таковыми были, в частности, Смутное время, Пугачевский бунт, убийство императора Павла, демарш декабристов, покушение на Александра II и Александра III; то же самое противоречие открыло путь революциям начала XX века. Репрессии, запреты, неравенство, ложь, давшие перевес чуждости в советский период, в конечном счете привели к радикальным переменам в 90-е годы XX века.

И все же, специфика власти, с ее традиционной отстраненностью и «остраненностью», оказалась неизживаемой на российской почве, и это органично соединилось со склонностью к самодержавному правлению.

В заключение небезынтересно было бы, хотя бы схематично, уяснить, каковым является механизм правления принципиально иного типа, нежели самодержавный (царистский, вождистский, авторитарный, теократический, олигархический). В чистом виде республикой можно назвать разве что Швейцарию, но растиражировать ее опыт невозможно. Государство, где бы то ни было, выстраивается не по чертежам и не по чужим образцам, а в процессе своеобразного исторического «месторазвития», при этом, как правило, прежние формы далеко не сразу уступают место новым, продолжая свою жизнь в виде почитаемых ритуалов, условных традиций, пережитков, а то и с еще большей императивностью, но совершенно поменяв фасад. Разбираться в этом на конкретных примерах — задача не для краткого эссе. Так что придется остановиться на сугубо теоретической, весьма идеализированной конструкции.

Самодержавной форме в значительной мере противостоит государство, базирующееся в своих решениях на принципах их самостоятельности и автономности. Мы имеем в виду господствующую в обществе и государстве установку на свободное и широкое сопоставление и обсуждение касающихся национальной жизни многообразных мнений и предложений, с учетом которых формируются решения в центрах с заранее заданной сферой компетенции. Причем, эти сферы компетенции равноправны и нет такого центра, который мог бы блокировать решения в других центрах. И поскольку каждый такой властный центр отражает интерес избравших его граждан, они не оказывают серьезного сопротивления его решениям. С той или иной степенью приближения эта теоретическая конструкция напоминает устройство «западных демократий», проходящих многовековой путь, в каждой стране по-своему. Где-то глава государства выступает в роли главы исполнительной власти, где-то как олицетворение национального единства. Эволюция «русской идеи», на наш взгляд, вряд ли движется в ту сторону — различия слишком кричащие. Но перспективы некоторой гуманизации, разумеется, нельзя исключить. Впрочем, заглядывать слишком далеко не имеет смысла.