Первая страницаКарта сайта

Пракультурные колышки науки и философии. До чего же забавны бывают аналогии: так и видится коза, рачительной хозяйкой привязанная к колышку, дабы по глупой воле своей не забрела куда-то... Вот и башковитые мыслители знай себе творят учения да теории, а самим невдомек, что колышки-то держат и никуда от них не денешься!

Позапрошлый век много чего растряслось: французы только и занимались революциями, итальянцы и немцы из королевств и княжеств единые государства слепили, западные славяне и греки из-под турка вылезли, поляки то и дело взбрыкивали, даже и Русь в середине века переломилась и стала запыхаясь догонять Европу; к тому же войны, войны... Менялись нравы, одежды, убеждения, экономика и культура, усиливались нападки на традиционную религиозность. В жизненном мире зазияли щели, прогалы, чрез которые — не в первый раз! — стали просачиваться древнейшие дурманящие испарения пракультуры. На первый план, как обычно, вышла Независимость — та самая, родовая. Кто только ни заимствовал ее из пракультуры: благородное сословие, властители, всякие собственники, народы, государства, наконец, граждане-индивидуумы. Рядышком с независимостью последних тут же выстроилось равноправие, как ее необходимое условие. К концу 18 в. и в 19 в. требование равноправия и независимости граждан друг от друга, почитание этих прерогатив как естественных, искони присущих людям и данных им самим Богом, становится общим местом европейского сознания. Было бы странным, если бы подобные установки усвоились только законодательством — они глубоко пропитали европейскую и северо-американскую культуру, искусство, философию, науку — речь прежде о ней.

В математике упрочилась идея инварианта — того неизменного, что сохраняет свою структуру при определенных преобразованиях. Особенно большие успехи эта идея возымела в разного типа геометриях (концепция Кэли—Клейна). Поиски чего-то подобного захватили физику. В этом году исполняется сто лет со дня рождения частной теории относительности Эйнштейна (1905). Правда, о юбилейных торжествах как-то не слышно. И поделом: теорию эту и ее значение для науки и техники и сегодня понимает небольшая горстка, тем более это относится к общей теории относительности (1916). К слову сказать: удивительный народец эти ученые — грохочет война, рушится прежний жизненный уклад, неисчислимы людские страдания, а упрямый Альберт по-прежнему устремлен к своей цели, на первый взгляд не имеющей ничего общего со страстями и мечтами людей.

Цель Эйнштейна состояла в доказательстве того, что с физической точки зрения все системы отсчета равноправны (к системам отсчета прибегают для определения положения тел в пространстве и времени). Таким образом, в принципе выбор системы может не зависеть от того, как и куда она сама движется. Иными словами, никакая система — с физической точки зрения — не имеет преимуществ в сравнении с любой другой. Из теории Эйнштейна следовало множество прелюбопытных фактов, в них, в соответствии с научной «модой», были инварианты, мировые константы и прочее — но это, разумеется, не наша тема. Для нас даже не важно, достиг ли он своей цели, — пусть об этом судят высоколобые физики. Нам интересна лишь сама цель, которую себе поставил Эйнштейн.

Итак, равноправие, независимость... Так-то оно так, скажут нам, но причем тут физика? Ведь Эйнштейн выстраивал свою теорию исходя только из определенной трактовки физических — именно физических — опытов, можно сказать фактов. Все это верно, однако постулаты теории относительности, и главный из них — о равноправии систем отсчета, содержались не в самих опытах, а в их совместной трактовке. А она, как мы уверены, была навеяна отчасти новыми идеями в математике, особенно в геометрии, а возможно, и напрямую упомянутым выше «общим местом европейского сознания» в ту эпоху. Несколько огрубляя, можно сказать и так: физические эксперименты, кстати говоря, противоречивые и могущие быть объясненными совсем не так, как у Эйнштейна, были для последнего как бы только средством, необходимым для доказательства поставленной цели. По словам самого Эйнштейна, эксперимент служит лишь для «внешнего оправдания» теории.

Вообще, физика, с ее принципами (законами) сохранения массы, энергии, импульса, электрического заряда и т. д., с ее поисками констант (скорость света, постоянная Планка и т. п.) и в отдельных явлениях, и в мироздании, физика, с ее стремлением устанавливать постоянно действующие законы природы прямо-таки демонстрирует укорененность ее движущих идей в культуре, где установки на сохранение, постоянство, неизменность играют первостепенную роль. Влияние культуры, конечно же, тут не обязательно должно быть лобовым, — скорее всего, опосредованным. Да и в других областях научного знания, особенно там, где развита теоретическая часть, та же картина. Надеемся, что читатели, имеющие отношение к научной деятельности, обнаружат это сами. Впрочем, не будем ломиться в открытые двери — все это хорошо известно историкам науки: «Принимая разнообразные формы, принципы сохранения являются необходимыми основоположениями всякого научного знания, хотя часто они явно не формулируются»; «Поиски инвариантных величин становятся необходимым элементом научного анализа не только в области физики, но и во всех других областях науки...» (Философская энциклопедия. 1970. Т. 5. С. 65).

Эволюционные концепции, изменившие содержание биологической науки, базировались на представлении о медленном, шажок за шажком, последовательном преобразовании органических форм. Иными словами, новое поколение живых существ не может сильно отличаться от породившего его поколения, — эти отличия едва заметны, и только их накопление приводит к образованию новых видов. Такова была первоначальная основа эволюционных идей у Ламарка, Уоллеса, Спенсера, Дарвина. Для нас не имеет значения, что развитие биологии привело к существенным коррективам этой первоначальной концепции; толчок к научному развитию положила именно она. А в ней невооруженным взглядом прорисовывается немного подправленная первейшая мифологема рода: ближайшие потомки получают жизненную энергию, облик, богатство, обычаи от предков, и не только не могут, но и не должны очень заметно отличаться от них. Если же не так, то это расценивалось как нечто гибельное, как трагедия. Вспомним известное сетование: «Да, были люди в наше время, / Не то, что нынешнее племя: / Богатыри — не вы».

Могут сказать, что суть идеи эволюции не в сохранении, а в изменении. Возразим: и в том, и в другом. Замечательно, что изменение — как совершенствование — в качестве установки также возникло в пракультуре, правда, в ее более поздних слоях. С каких-то пор кредо родовых потомков заключается не только в том, чтобы сохранить наследие предков, но и приумножить его. Образец такой установки преподан в Евангелии в притче о «талантах» (Матф. 25; 14—29). Притча заканчивается словами: «Ибо всякому имеющему дастся и приумножится; а у неимеющего отнимется и то, что имеет».

Древность твердо придерживалась убеждения, что обычаи, правила жизни и законы установлены первопредками, божествами, наконец Богом. Ежели и было известно, что установление шло от конкретного человека, то его, как правило, обожествляли.

В точности таков подход древних греков (и не только) к математике: ее основы и законы даны божествами. Так мыслили пифагорейцы, которым приписывают открытие аксиоматического метода, и, в сущности, по тому же пути двигался Эвклид, сформулировавший аксиомы ряда математических дисциплин, в том числе геометрии, то есть он зафиксировал такие положения, которые не должны выводиться, ибо они первоначальны, даны как бы свыше. Иммануил Кант тоже считал, что в основании математики лежат внеопытные положения. С 19 века, с появлением неэвклидовых геометрий, аксиоматический подход стал одним из ведущих.

С неменьшей твердостью некоторые ученые и философы Нового времени были уверены в том, что законы природы даны ей Творцом, а люди только обнаруживают их (Кеплер, Ньютон, Декарт, Лейбниц). Небезынтересно, что принципы механического понимания природы Декарт связывает с понятием Бога, особенно с Его неизменностью (вспомним, что установка на постоянство лежит в основе пракультуры).

Авторитетная до сей поры философская система Канта исходит из того, что существует знание апостериорное (опытное) и независимое от него априорное (доопытное), причем осмысленный опыт возможен только благодаря последнему. Прав был Кант или не прав — не нам судить, но здесь снова мы видим явный отголосок вышеозначенного пракультурного убеждения. Для Канта выше всего Разум, который, как полагает наш философ, способен мыслить независимо от традиции, веры и опыта. Иными словами, есть нечто само по себе основополагающее, определяющее и недоказуемое... Подобно тому как люди стараются постигнуть божественную волю, априорное знание можно расширять, не прибегая к опыту, — таковым было мнение Канта, и он это доказывает, хотя он вряд ли видел в этом какую-либо аналогию с религиозной практикой. Надо сказать, что Кант вообще старательно избегает утверждений, из-за которых могут заподозрить связь его философии с теологией. Тем не менее выдвинутый им главный этический императив гласит: действуй согласно такому принципу, о котором ты мог бы пожелать, чтобы он стал всеобщим законом. Если закрыть глаза на присутствующий в этом правиле субъективный момент, то получается, что только всеобщие требования морали имеют право на существование. Но кто же в силах выдвигать такие требования, как не Бог?..

Многим из нас, — тем, кого в обязательном порядке заставляли сдавать экзамены по марксизму, — внушали, что люди с их сознанием, интересами, мечтами повязаны экономикой, классовой идеологией, вообще «средой» и «объективной действительностью». Даже свободу трактовали как осознанную необходимость. Марксизм в советском изводе был замечательно приспособлен для самоутешения в рабском существовании, и кто верил в марксятину, тот пребывал в таком существовании даже с гордостью. В этой «философии» нельзя не увидеть той же пракультурной мифологии принципиальной несвободы человека, с той, правда, разницей, что предки и божества, которым он должен был подчиняться, были родными ему и ему помогали, а «объективная действительность», пресловутая «материя» — это нечто бездушное и часто враждебное, с чем нужно бороться.

Несколько замечаний о корнях философии персонализма. На ранних стадиях пракультуры индивидуализированы только такие крупные образования, как род, племя, народность, местные ареалы, природные комплексы, виды животных — особенно если воспринимать это со стороны, а не изнутри. Члены рода или племени прекрасно различают каждого и знают неодинаковость сородичей или соплеменников, но не во всех отношениях — чувствуют и общее. Член другого рода (племени) все это видит иначе — лишь обобщенно. Даже в том случае, когда родовой предок это, скажем, волк, — человек и волк одно и то же, их видимые отличия несущественны при идентификации принадлежности к роду. Перевоплощение (оборотничество) индивидуализированных персонажей — явление более позднее и отчасти связано с исполнением одним и тем же человеком разных ролей в зависимости от обстановки. Спустя какое-то историческое время, когда замкнутость родомиров ослабевает, элементы родомира (люди, животные, природные объекты) в некоторой степени индивидуализируются не только для своих, но и для чужих. Впрочем, слабая индивидуализация чужого во многом сохраняется и в наше время (такие-сякие все «люди кавказской национальности», все «евреи», все «американцы» и т. п.). Индивидуализация затрагивает постепенно все элементы воспринимаемого мира, но и сейчас она далеко не все охватывает. Восприятие и познание движется от обобщенного к частному, дискретному, отдельному. В колеблющемся, подернутом дымкой мире проступает все больше вещей, предметов, явлений, и они все сильнее окружают нас — процесс этот занимает тысячелетия и в сжатом виде воспроизводится у ребенка (более подробно см. «Генеалогию культуры и веры», глава 5).

Древнейшие мифологемы воспроизводит философия панпсихизма. В ту эпоху, когда общее в родомире оттесняло на второй план индивидуальные различия, его элементы (люди, животные, природные объекты) как бы не имели четких граней, начал и концов: в родомире царствовала сближенность всего со всем. И еще долго в мифах и сказках скачут кентавры, греются под луной девы-рыбы, улыбаются сфинксы. Но и сейчас что-то в этом духе люди ощущают, находясь в родственной им среде. Чувство непрерывности, единства, сплоченности — кто же его не испытывал, хотя бы в семье? Не создавший философской системы, но в изобилии расточавший гениальные мысли Г. В. Лейбниц обладал утонченнейшей интуицией пракультурного синкретизма и она руководила им в самых важных его размышлениях. Он называл ее законом непрерывности. Благодаря ему он приходит к открытию подсознательной сферы, к дифференциальному исчислению, к оригинальному пониманию принципа причинности (о связи непрерывности с этим принципом более подробно см. «Генеалогию культуры и веры», глава 3). Руководствуясь «законом непрерывности», Лейбниц обращает внимание на не замечаемые нами нюансы и изменения сознания и таким образом обнаруживает психическую деятельность вне сознания. Тот же закон приводит его к мысли, что душевно-духовная жизнь имеет бесконечно много градаций — от смутного к ясному, — и весь мир, в сущности, наполнен душевно-духовной жизнью, но в разной степени. Тут Лейбниц воспроизводит пракультурное представление о всежизненности. Спустя почти два века это представление станет основой русской религиозной философии (В. С. Соловьев, Е. А. Бобров, А. А. Козлов, Л. М. Лопатин, Н. О. Лосский и др.); творчество Лейбница было полностью оценено лишь в 19 в., как и творчество И. Канта (о значении для русской философии и народной культуры доминанты «всежизненности-цельности» см. статью «Российская ментальность: прошлое и настоящее»).

В рамках данной темы нельзя, наконец, не упомянуть то направление в психологии и культурологии, которое связано с именами З. Фрейда, А. Адлера, К. Г. Юнга. Их учения, как известно, основаны на том, что пракультурные «инстинкты» и «архетипы» во все времена оказывали и сейчас оказывают скрытое влияние на сознание и поведение людей; сами же «инстинкты» и «архетипы» прячутся от разума и нравственных норм в бессознательной сфере, откуда иногда прорываются сквозь заслоны культуры и морали в форме патологий, сновидений, странных поступков. Но разве нельзя провести аналогию между этими учениями и пракультурной «картиной мира», согласно которой человеческая жизнь определяется запредельной волей предков и божеств? Да и в библейском мировоззрении утверждается зависимость людей от сокрытого и предвечного Бога, а в христианстве утверждается также давление на людей происшедшего в незапамятные времена «первородного греха», совершенного первопредками. Конечно, вполне очевидной аналогии с названными учениями тут нет, но аналогия ведь совсем не обязана быть очевидной (великий Лейбниц, кстати говоря, считал, что аналогия является самым продуктивным методом исследования).

Признаем, что и наша концепция укладывается в то же русло, хотя ее нельзя прямо причислить к фрейдизму или юнгианству. Что поделаешь: наряду со стремлением решительного разрыва со всякого рода прошлым, не иссякает настойчивая оглядка далеко назад, в древние времена, возможно, оттого, что они окопались в нас и то и дело подают голос — это, видимо, извечное «Стремленье розы / Вернуться в стебель» (И. Бродский).

Однако же и те, кто агитирует за все новое, по сути, отталкиваются от той же пракультуры, противостоя ей. Пракультура похожа на систему координат, в положительном квадранте которой располагаются ее прямые отголоски, а в отрицательном — ее антагонисты, и фокус в том, что ничего другого нет. Когда английские мыслители, от Фрэнсиса Бэкона Веруламского, Юма и Локка до Ст. Милля, то есть в течение более чем трех веков, упорно отстаивают первостепенную роль опыта, в особенности личного, и отвергают значимость пракультурных влияний («врожденных идей», — как когда-то говорили), то они упорствуют на этом как раз потому, что их взгляд противоречит воззрениям древности и большинства философов и богословов в последующие эпохи. Однако отвержение старого еще не означает появления принципиально нового. Когда американская культура ориентирует людей на превосходство и успех, то она заимствует это из той же пракультуры, хотя и несколько позднего ее слоя, а когда на американскую культуру обрушиваются ее противники, они фактически исповедуют опять-таки пракультурные ценности, но более раннего слоя (замкнутость, неподвижность, постоянство и т. п.). Понимая это, мы будем совершать меньше глупостей и будем меньше предаваться страстям, которые в первую очередь губят нас самих, а не тех, кого мы невзлюбили.

См. также: