Первая страницаКарта сайта

О пракультурных источниках литературы, эстетике масс и отравлении детей. Мы стараемся воздерживаться от округло-словесных дефиниций пракультуры. Ее образ, ближе к сути, вероятно, можно было бы передать средствами живописи или кино. Словами же очень трудно, поскольку дискретно осмысленная речь — это результат многоступенчатого культурного развития, все более удаляющегося от первичного пракультурного синдрома. Такой отход и есть сама собою определившаяся задача культуры, вернее одна из задач: питаясь пракультурными страстями и побуждениями, ввести их в умеренное и полезное русло (а поскольку представление о пользе исторично, изменчиво, это еще один фактор развития культуры).

И все же попытаемся что-то хотя бы пробормотать о том самом пракультурном ядре. Его бы впору представить как вызревающее в подземной жаре кипящее варево, угрожающее внезапно вырваться из жерла вулкана. В этом раскаленном вареве, если говорить на языке физико-химии, перемешиваясь бурлит вся таблица Менделеева, а на языке жизни это и есть сама ее нераздельная сущность, не индивидуальная, свальная, набирающаяся сил, распираемая ими, чтобы в конце концов в мучительном наслаждении с усилием лопнуть, разбрызгивая соки и семена новой жизни. Так происходит, когда раскусывают и высасывают плоды, разгрызают и разрывают бьющуюся плоть, когда из материнских утроб выдавливаются краснотелые младенцы, — когда с дикими криками рожают свое и убивают чужое, когда живое вещество содрогается и сочится, перемалываясь в другое живое вещество, не умирая, а продолжая жить в другом. Каннибализм — пожирание людей людьми — этот древнейший и, возможно, самый первый обычай был как раз первым и очевидным утверждением бессмертия человеческого рода, как и древнейший инстинкт поедания растений и зверей был утверждением бессмертия человекоприродного совокупленного бессмертия.

Однако остановимся — писать об этом боязно, страшновато, тем паче, что проникновение туда, в бурлящее начало человеческого бытия будит потусторонние желания и особенно желание утонуть в том умерщвляющем и рождающем мареве, покончив со своим Я.

Из пракультурного ядра вышли: культ свободы, жертвоприношение, насилие, власть, борьба, рабство, расширение рода и его оборона, страсть «свои — чужие», установки на превосходство, притяжение полов, семья, любовные страсти, формы народной религиозности и многое иное. Это уже была работа культуры, а дальше появились еще более дистанцированные от ядра: изысканная трапеза, ласка и тактильная нежность, утонченные ароматы, ритмическая речь, война по правилам, «мой дом — моя крепость», государство и многое иное. Все эти превращения, отпочкования, возгонки и есть история культуры.

Всю свою жизненную энергию и глобальные устремления человек бессознательно черпает из пракультурного ядра, чаще через посредство сложной системы культурных капилляров, а иногда пригоршнями, когда капилляры рвутся или поражаются склерозом. Человек художественно творческий, хочет он того или не хочет, это своего рода добытчик и кашевар. Он подает извлеченное им из пракультуры или ее вторичного продукта такое культурно обработанное яство, которое и другие способны проглотить, усвоить и, конечно, получить удовольствие. В эпохи господства изощренной, «сильной» культуры путь от пракультуры к произведению искусства столь опосредован, протяжен и извилист, что проследить его очень и очень трудно. Ведь, как правило, в таких произведениях сырое пракультурное мясо нам подается в виде хорошо прожаренного бифштекса, пусть и немного с кровцой, да в придачу с вегетарианским гарниром и тонким вином. В отношении искусства и литературы, созданных в эпохи смены культур, проследить это легче, так как в те эпохи пракультура не перекрыта многоэтажной культурой и прямо-таки прет из жизни и пера художника.

Потребовалось бы разработать весьма изощренный метод исследования текстов и выявления художественных средств, коль скоро мы покусились бы под таким углом, то есть вылавливая пракультурные источники, проанализировать Карамзина, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Чехова, Л. Толстого, Набокова, Бунина, Зайцева, даже, казалось бы, легче поддающееся анализу, преисполненное кошмара «Солнце мертвых» Шмелева или мистический реализм М. Булгакова, — но занятие это слишком специальное и мы его отложим на будущее. В счет его пока выскажем только одно наблюдение. В большинстве хороших книг основные персонажи умирают или уходят в неизвестность, но в нашей душе они продолжают жить. Вот это преодоление смерти жизнью и есть квинтэссенция пракультуры, явленная писателем не в грубо животной, а в возвышенной форме. Другое дело литература прямолинейно советская — словесный самогон периода отрицания прежней, «буржуазной» культуры — и к тому же нескрываемо использующая телесную энергетику. Особенно эффективно эта литература служит для отравления детского восприятия. В советской литературе (во всяком случае в немалом числе книг), обильно переиздаваемой и по сей день, проводилась усиленная «эстетизация» насилия и прямого озверения. Далее приведем несколько текстов такого рода (не ленитесь — прочитайте).

Начнем с «Тихого Дона» Михаила Шолохова, возведенного в сан «классика 20 века». Примерно с 70-х годов его проходили в последнем классе «обзорно», а сейчас более плотно, по-прежнему забивая школьные головки сомнительной историей гражданской войны и привычно поливая ложью Белое дело.

«В промоине лежала убитая женщина. Лицо ее было накрыто подолом синей юбки. Полные ноги с загорелыми икрами и с ямочками на коленях были бесстыдно и страшно раздвинуты...

Григорий торопливо спешился, снял фуражку, нагнулся и поправил на убитой юбку. Смуглое молодое лицо было красиво и после смерти. Под страдальчески изогнутыми черными бровями тускло мерцали полузакрытые глаза. В оскале мягко очерченного рта перламутром блестели стиснутые плотно зубы. Тонкая прядь волос прикрывала прижатую к траве щеку. И по этой щеке, на которую смерть уже кинула шафранно-желтые блеклые тени, ползали суетливые муравьи.

— Какую красоту загубили, сукины дети! — вполголоса сказал Прохор».
«Дальше было все, как в тягчайшем сне. Тридцать верст шли по сплошным хуторам, встечаемые на каждом хуторе толпами истязателей. Старики, бабы, подростки били, плевали в опухшие, залитые кровью и темнеющие кровоподтеками лица пленных коммунистов, бросали камни и комки сохлой земли, засыпали заплывшие от побоев глаза пылью и золой. Особенно свирепствовали бабы, изощряясь в самых жесточайших пытках. Двадцать пять обреченных шли сквозь строй. Под конец они уже стали неузнаваемыми, непохожими на людей — так чудовищно обезображены были их тела и лица, иссиня-кровяно-черные, распухшие, изуродованные и вымазанные в смешанной с кровью грязи».
«Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.

Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге... Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.

Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.

Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова. Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез».
«Раздели убитых красноармейцев, расседлали убитых лошадей. Трех раненых добивал безрукий Алешка Шамиль. Он ставил их лицом к плетню, рубил по очереди. После долго возле дорубленных толпились казаки, курили, рассматривая трупы. У всех трех одинаковые были приметы: туловища развалены наискось от ключицы до пояса.

— Из трех шестерых сделал, — хвастался Алешка, мигая глазом, дергая щекой.

Его подобострастно угощали табаком, смотрели с нескрываемым уважением на небольшой Алешкин кулак величиной с ядреную тыкву-травянку...»
«Живому выкололи ему глаза, отрубили руки, уши, нос, искрестили шашками лицо. Расстегнули штаны и надругались, испоганили большое, мужественное, красивое тело. Надругались над кровоточащим обрубком, а потом один из конвойных наступил на хлипко дрожавшую грудь, на поверженное навзничь тело и одним ударом наискось отсек голову».

Максим Горький. «Детство». (Для 5—6 классов).

«Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала:

— Деточки мои, где вы?»
«Часто, отправляясь на Сенную площадь за водой, бабушка брала меня с собою, и однажды мы видели, как пятеро мещан бьют мужика, — свалили его на землю и рвут, точно собаки собаку. Бабушка сбросила ведра с коромысла и, размахивая им, пошла на мещан, крикнув мне:

— Беги прочь!

Но я испугался, побежал за нею и стал швырять в мещан голышами, камнями, а она храбро тыкала мещан коромыслом, колотила их по плечам, по башкам. Вступились и еще какие-то люди, мещане убежали, бабушка стала мыть избитого; лицо у него было растоптано, я и сейчас с отвращением вижу, как он прижимал грязным пальцем оторванную ноздрю, и выл, и кашлял, а из-под пальца брызгала кровь в лицо бабушке, на грудь ей; она тоже кричала, тряслась вся.

Когда я, придя домой, вбежал к нахлебнику и стал рассказывать ему — он бросил работу и остановился предо мной, подняв длинный напильник, как саблю, глядя на меня из-под очков пристально и строго, а потом вдруг прервал меня, говоря необычно внушительно:

— Прекрасно, именно так и было все! Очень хорошо!»

П. А. Бляхин. «Красные дьяволята». (Для среднего возраста). Кстати говоря, эта книжка, наперченная большевистской идеологией в ее самых крайних формах, переиздана в 2001 г. («Оникс 21 век») под рубрикой «Золотой фонд приключенческой детской литературы» и пользуется спросом в детских библиотеках (с подачи родителей и учителей).

«Рябой грубо бросил Следопыта поперек седла и медленно двинулся вслед за бандой. Изредка поглядывая на бледное лицо юноши, он злобно ворчал:

— Я тебя довезу, гадюка!

...Слез с лошади и, сбросив беспомощного Мишку на землю, раздел его догола.

— Я тебе покажу, красная собака, как махновцев бить!

С этими словами бандит схватил голого Мишку на руки и, раскачав, бросил с обрыва в кипящие буруны.

— Катись, дьяволенок!»
«Привычным движением палач подхватил Дуняшу на руку и, положив на скамью, захлестнул широкими ремнями. Потом не торопясь вынул из своей страшной сумки острый блестящий клинок странно изогнутой формы.

— От этой штуки и не такие щенки выли, — ворчал палач, хватая девушку за кисть руки.

Дуняша закрыла глаза...

...Время шло. Пытка продолжалась. Палач глухо ворчал, изрыгая проклятия. Но ни единого звука, ни слова мольбы о пощаде не услышал Махно от девушки. Только побелевшее лицо ее покрылось холодным потом да искусанные губы зашлись кровью...»

Л. Пантелеев, Г. Белых. «Республика ШКИД. ШКИДские рассказы». (Для среднего и старшего школьного возраста). Неоднократно переиздавалась последние годы. Особенно часто берут для своих детей родители 30—40 лет.

«В зале царило смятение.

Посреди зала вертелся Воробей и с трудом удерживал длинную веревку, на конце которой судорожно извивалась большая серая крыса.

По стенкам толпились шкидцы.

— Ну, я сейчас ее выпущу, а вы ловите, — скомандовал Воробей.

Он быстро наклонился и надрезал веревку почти у самой шеи крысы.

Раздался визг торжества.

Крыса, оглушенная страшным шумом, заметалась по полу, не зная, куда скрыться, а за ней с хохотом и визгом носилась толпа шкидцев, стараясь затоптать ее ногами.

— О-о-о!!! Лови!
— А-га-а... Бей!
— Души!
— И-и-их!

Зал содрогался под дробным топотом ног и от могучего рева. Тихо позвякивали стекла в высоких школьных окнах.

— О-го-го!!! Лови! Лови!
— Забегай слева-а!
— Ногой! Ногой!
— Над-дай!

Двери зала были плотно закрыты. Щели заткнуты. Все пути отступления серому существу были отрезаны. Тщетно тыкался ее острый нос в углы. Везде стены и стены. Наконец Мамочка, почувствовав себя героем, помчался наперерез затравленной крысе и энергичным ударом ноги прикончил ее.

Мамочка, довольный, гордо оглядел столпившихся ребят, рассчитывая услышать похвалу, но те злобно заворчали. Им вовсе не хотелось кончать такое интересное развлечение».
«Клубов у шкидцев было два — верхняя и нижняя уборные... В уборных всегда было оживленно и как-то по-семейному уютно».
«Этот случай создал славу новичку. Никто не понимал, почему он отказался идти в баню и забузил, но это, по шкидскому мнению, и было верхом геройства: бузить ради бузы».
«Вечером, когда Айвазовский вошел в класс, ему на голову набросили чье-то пальто, кто-то погасил электричество, затем раздался клич:

— Бей!

И с каждой парты на голову несчастного халдея (учителя-воспитателя) полетели тяжеловесные книжные тома.

— Ай! Больно!

...Айвазовский поднял голову. Лицо сораколетнего мужчины было мокро от слез. Жалость прошла, стало противно».

Уверяем, что наша выборка цитат отнюдь не нарочита, можно даже сказать, почти случайна. Оставим в стороне идеологическую травиловку: она элементарна, как какой-нибудь похабельный жест, — мы, красно-советские, хорошие, а они, «буржуины» (Гайдар), «интеллигентные мерзавцы» (Шолохов), «белые гады», «мещане» и т. п. — плохие, оч-чень плохие. Искать же пракультурные корни желательно прежде всего в стилистике, лексике, в специфике художества. Если взглянуть на предлагаемые тексты с этой позиции, то в глаза не может не броситься их нашпигованность, если можно так выразиться, душевным смрадом, физиологической жижей, насильничеством, некрофилией. Воспроизведем только некоторые образчики: «по щеке, на которую смерть уже кинула... тени, ползали суетливые муравьи», «засыпали заплывшие от побоев глаза пылью и золой», «чудовищно были обезображены их тела и лица, иссиня-кровяно-черные, распухшие, изуродованные и вымазанные в смешанной с кровью грязи», «Изо рта его обильно пошла слюна», «Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком», «чугуневшее лицо», «показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез», «Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь», «свалили его на землю и рвут, точно собаки собаку», «лицо у него было растоптано, я и сейчас с отвращением вижу, как он прижимал грязными пальцами оторванную ноздрю», «сбросив беспомощного Мишку на землю, раздел его догола», «Только побелевшее лицо ее покрылось холодным потом, да искусанные губы залились кровью», «судорожно извивалась большая серая крыса», «с хохотом и визгом носилась толпа шкидцев, стараясь затоптать ее ногами», «помчался наперерез затравленной крысе и энергичным ударом ноги прикончил ее», «В уборных всегда было оживленно и как-то по-семейному уютно», «загнул по спине Айвазовского поленом».

Ну, хватит! Вот она, ядреная пракультура, припудренная «народной эстетикой»! Несколько слов о ее особенностях (речь не о фольклоре). Это литература с довольно примитивным инструментарием, сплошняком штампов, но зато откровенно бьющая на простейшие чувства, даже ощущения, а потому легко воспринимаемая малокультурным читателем. Собственно говоря, главная цель такой эстетики — охмурить читателя псевдокрасотами и чувственностью эпитетов, сравнений, картинок и т. п., дабы сей читатель оглянуться не успел, как заглотнул наживку. Например. «...Молодое лицо было красиво и после смерти. Под страдальчески изогнутыми черными бровями тускло мерцали полузакрытые глаза. В оскале мягко очерченного рта перламутром блестели стиснутые плотно зубы». На самом деле этот текст — очевидный набор штампов, но малокультурный читатель вряд ли это заметит, как, вероятно, не заметил и сам автор, М. Шолохов. Штампы заглатываются легче, а что в результате? — в данном случае явное любование смертью и убийством, каковые являются элементом темных сторон пракультурного ядра.

Или вот еще: «Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх». Не правда ли, — какая жуткая и впечатляющая картинка! Уловленный ею читатель переживает сладостное сострадание и ужас — и это главное, что его к этой картинке гипнотически притягивает (ему и в самом деле страшно, но все же не до чертиков, поскольку это не его вешают и он смотрит на этот ужас со стороны).

Вообще, острое чувство, переживание, к чему бы оно ни относилось, бессознательно затягивает большинство людей, не отпускает, пока не пересилится, так как именно такого рода состояния приближают к пугающему и соблазнительному омуту пракультуры, где в одном котле бурлят рождение и смерть, жуть и освобожденность, страх и восторг. Трудно представить, во что превратилось бы человечество, кабы культура и религия не удерживали людей от полного погружения в бездну первозданных страстей.

На возбуждении напряженных, необычных состояний зарабатывает читательский интерес множество литературных произведений. Но пракультура являет себя в них неодинаково: в одних незаметно поставлен предел нагнетанию чувств, а очищаясь и высветляясь, теряя брутальный напор в сюжетных кружениях и околичностях, пракультурная энергия преобразуется в высокие и благородные эманации; в других — эта энергия прямолинейно вторгается в душу, да пожалуй, и тело читателя, а художественные средства, как тайные подкопы, пособляют этому, используются для того чтобы человек почуял густой вкус неприкрашенных голых страстей. К счастью, тут всегда есть «техническое» ограничение, так как перед читателем всего лишь книга, перед зрителем — экран. Надо быть ребенком или совсем наивным, чтобы не почувствовать дистанции между ними и физической реальностью.

В качестве примера настоящей литературы, переводящей пракультурные страсти на язык культуры, можно указать на роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита» (речь в данном случае не идет о многоплановом анализе романа). Зверства, совершаемые бесовской шайкой, разгул мертвечины и прочее в таком роде у сведущих и не отравленных прямолинейным мракобесием читателей должны вызывать просто отвращение, и роман был бы нечитабельным, если бы Булгаков не владел изумительной стилистикой и мастерски не задрапировал чертовщину культурными ассоциациями и литературными приемами. Разбушевавшихся чертей он представляет то скоморохами, то уродцами (это старинная традиция, в том числе в фольклоре); бал у сатаны отдает пародированием; к концу книги нельзя не заметить окликаний с «готическими», «рыцарскими» романами; наконец, автор «сдабривает» бесовские кошмары множеством характерных для описываемой эпохи нейтрально-исторических деталей и избегает нагнетания извилистым сюжетом и композиционными перебивками. Иначе он поступает в ершалаимских главах: несколько коротких, но резких натуралистических мазков (распятый Га-Ноцри) тонут в чрезвычайно живописной прозе, на редкость красочных картинах бури и т. п. Ужасное по своей сути перевоплощение Маргариты одухотворено освобождением от неменьшего ужаса проклятущей жизни, а затем и затушевано ее полетными приключениями. Важно понять, что Булгаков не эстетизирует зло, для того чтобы мы его проглотили, а преобразует его таким образом, что оно получает глубинное осмысление, отвратительное явление становится категорией культурной.

Противоположный подход иллюстрирован приведенными ранее цитатами — это и есть прямолинейная литература. Еще немного о ее целях. Первейшая из них — напоить своего читателя первобытным духом и поддержать его отвращение к рафинированной культуре. В советский период это обычно удавалось, поскольку масса никогда не брезговала тем самым духом, в немалой мере всегда жила им, а отвращение к культурным «сложностям» у нее, так сказать, в крови. Более того, для массы прямолинейная литература служила нравственным образцом, на чем особенно настаивала школа, на всю последующую жизнь задавая эти образцы неоперившимся птенцам. Когда подобную литературу разбавляют в школе настоящей классикой, это в лучшем случае самообман, поскольку, как известно, даже бочка меда не облагородит ложку дегтя. Прямолинейная литература, вообще массовое искусство, совершенно отучает от усилий постигать язык русской классики, которую не случайно все меньше читают дети. Впрочем, и классика иногда грешила прямолинейностью, но в очень кратких эпизодах и, уж точно, без авторского сладострастия (зарубежную литературу того времени не будем трогать).

Масса, взрослые и дети, нередко беззащитны в нравственном отношении перед искусством. Изобразите с физиологическими подробностями распятие или смаковито опишите его, и множество людей загорится распинать направо и налево. По этому поводу у Борхеса есть отличный рассказ «Евангелие от Марка». Людям, хорошо что не всем, вообще нравится, когда приносятся жертвы, то ли ради их благополучия, то ли просто так, ибо это тоже пракультура с ее заглатывающим и рождающим лоном. Убивают ли белых, красных, мужиков или баб, детишек, крыс — все неплохо, главное, чтобы ошарашить, запечатлеть, а тем самым неизбежно подать пример. Сей секрет успеха знали не только советские писатели, но знают и современные, и некоторые из них, кажется, переплюнули своих предтеч.

Все это явления не только отечественные — упаси Бог, — а нынче «всемирно-исторические». Упоение кровью, насилием, издевательствами и т. п. — в книжках, в кино, на телеке, а потом и в подражающей им действительности. Убийство нынче входит в дом, как гость желанный, — если не дверью и окошком, то через глаза и уши. Это что — «правда жизни»? Наверное, — та беспощадная, жестокая, которая тысячелетиями преодолевалась религиями, культурами, цивилизациями, и к которой снова и снова влечет людей.

См. также: