Первая страница Карта сайта

Писатель и Топор

Купил он землицу под Алуштой, совсем немного, в 18-ом. И к сыну поближе, и пропитание свое, а также чтобы душа благоволила к жизни и руки, привыкшие к перу, не забывали податливого почвенного тепла и прохладной кожицы плодов, несмотря ни на какую жару. Достроил, чего не хватало, завел индюшек, как Адам когда-то нарек им имена, поглаживал им бока, спинки, шейки, и, заглядывая в их бессмысленные детские глазенки, искал в них отзвук своим чувствам, как он искал его и во всем, что его окружало. Завел задаваку-павлина, хваставшего цветоперьем, и дозором обходившего кедры, кипарисы, миндаль и шелковицы, и что-то там поклевывавшего.

Писатель до этого много ездил, поговорит с одним человеком, с другим, спокойно поговорит, не залезая вовнутрь, не тревожа то, что человек держит в себе, а потом сам додумывал, дочувствовал сокровенное в людях, но и это свое знание не полностью поверял словам на бумаге, — пусть и читатель потрудится сердцем и умом. А потом осел в своей мазанке, у подножия крымских гор, у сверкавшего синевою моря, стал жить все более в себе.

Кончилось второе десятилетие нового века. С каждым месяцем жизнь мертвела. Заходили соседи: кто перекинуться разговором, кто с просьбою, — если мог, не отказывал, кивал, но сам говорил мало. На самом деле, все более вбирал в себя всеобщее одиночество, погружался в заводь тихого сочувствия, которое сдерживал, чтобы не потерять рассудок. А было от чего: сначала стал Крым ареною побоища — красные, белые, германцы, татары, — каждый за себя, за свой интерес и свою правду, а когда навсегда окопались большевики, вместо замирения разбой, узаконенный спьяну начириканной бумажкой, и голодное опустошение края, никогда не знавшего бескормицы. Чего только ни понимал писатель — был у него свой тончайший секрет понимания, даже улавливал собственную волю колючего куста, сон разогретого зноем камня, настороженность млеющей ящерки, но что было напрочь закрыто для его сочувствия и сомыслия — так это чужебесный рык революционных товарищей и непреходящая зависть бывшей прислуги к не своему добру, последнему, что чудом сохранилось у бывших хозяев. Под конец, когда с супругою протопали по всем крымским дорогам в поисках могилы расстрелянного сына, — под конец такого насмотрелся, что и написать об этом не смог.

...Безвыходное полусуществование крымчан расчерчивалось и расчислялось маленькой женщиной строгого вида, в толстых очках, за которыми даже близкие товарищи не могли разглядеть не только выражения, а хотя бы живой искорки. Строга была, ох строга! Стеклышки поблескивают, губы сжаты, а над ними черные волоски; если говорила, то кратко, — будто откусывала слова и потом выплевывала. Распоряжения маленькой женщины выполнялись бесповоротно и неукоснительно. То есть так думали, хотели думать сотрудники Крымского областного бюро большевиков, которое она возглавляла, именуясь его секретарем. Из бюро тянулись провода к чекистам, матросским отрядам, к руководителям шеститысячной когорты членов партии и прочим так называемым советским работникам. Всех их вместе взятых было, вероятно, не более сотой доли от восьмисоттысячного населения, но страху они нагоняли такого, что хватило бы чтобы пригнуть и пару-тройку миллионов.

Собственно говоря, суть распоряжений — истинная суть, а не то, что писалось, — суть распоряжений была не в том, чтобы наладить трудовую жизнь, изыскать куда-то исчезнувшее продовольствие, даже не в том, чтобы отыскивать и вылавливать настоящих врагов, а в том, чтобы над благодатным Крымом навис непрерывный ужас, постоянное ожидание расправы над правым и виноватым, богатым и бедным, бывшим офицером и бывшим трудягой. Ибо отныне все стало бывшим, в любой момент ожидающим смерти. С таким получеловеческим материалом можно было делать что угодно, да и сама по себе власть над ним есть то чувство, которое служит наградой революционеру за его подвиги.

Наверное, маленькая женщина, как и ее подельники, знали это, а потому для них важно было не то, что пишется в распоряжениях, а как пишется. Во главе же их она стояла потому, что в совершенстве владела таким стилем, отточив его задолго до революции в дебатах на партийных съездах и в разных спорах с разного рода примиренцами. Сама же она всегда была непримирима — в том числе и к тем, кто вместе с нею шел плечом к плечу. Потому что сегодня ты наш, а завтра, может быть, предатель. Ибо психология, мораль, долг — все это выдумки буржуев и попов. Человек оценивается только по поступку, конкретному, сиюминутному, и поступок должен быть определенным, то есть решительным и бескомпромиссным. Лучше всего человека можно оценить — наш или не наш, — когда он берет в руки наган и нажимает курок. Маленькая женщина никогда не сомневалась в том, что в своем отношении к людям она была всегда права, и потом, когда ненасытная революция стала пожирать своих детей и ее товарищи попадали в разряд врагов народа, ее это не удивляло и даже не возмущало.

В отличие от множества своих сожранных революцией соратников, она избежала ее клыков и дожила до преклонных лет. Отнюдь не потому, что была внутренне предана вождю или очередной генеральной линии. Она была предана большему, гораздо большему: она всегда воплощала то, что было главным для настоящего большевика, — она воплощала всесветный смертельный топор — это универсальное орудие большевизма, без которого он сразу теряет все свои смыслы. Вот это главное в нем она несла в себе не по заданию партии, не для того, чтобы угодить вождю, и не в силу пресловутой объективной необходимости, а потому, что в этом была сущность ее натуры. Людей с такой натурой революция не перемалывала, ибо именно такие люди и были самой революцией, ее альфой и омегой. Все остальное — всякие там мечты о сверхсытном будущем, об осчастливливании трудящихся, об искоренении всякой эксплуатации и прочем — все это было лишь живописной оберткой смертельного топора...

Она не испытывала дочерних чувств к родителям, ибо те были слишком зажиточны, не сохранила уважения к гимназическим учителям, так как они ее учили буржуазным наукам, ненавидела Россию за ее самодержавный строй, Францию и Швейцарию, где безбедно жила, за то что в них господствовал капитализм, она не уважала в женщинах женское начало, а в мужчинах — мужское, так как половые различия считала помехой на пути к освобождению трудящихся, она никому не доверяла и саму себя поставила бы к стенке, если бы усомнилась в правоте революции.

...Писатель, с которого мы начали, почувствовал одиночество, когда курочки, которых он поглаживал, и задавака-павлин, и горы и самое море — каждый сам в себе стали одиноки, а он любил их, продолжал любить. Маленькая женщина, которая на самом деле была не женщиной и не мужчиной, не человеком и не зверем, а топором революции, — тоже была одинока, но потому, что никого и ничего не любила, — да и как топор может любить?..

Сейчас они в царстве смерти: он в малоизвестной могиле в Донском монастыре, куда перевезли его останки, греются они под старым русским солнцем, солнцем мертвых. А топор впечатан в Кремлевскую стену. Расстояние между ними — если отмерять по равнодушной прямой — не так уж и велико...