Первая страница Карта сайта

Прозрения отца Георгия

Гоша родился в семье простых советских тружеников. Жили и рассуждали как положено. Хотя церковь, единственная в провинциальном городе, была совсем недалеко, о крещении младенца даже не помышляли. Уж на что бабушка, появившаяся на свет аж перед русско-японской войной, — так уж на что такая, впору сказать, старорежимная бабушка, и та никогда не заглядывала в церковь, разве что, идя мимо, незаметно глаза скосит. Одним словом, правильная была семья, истинно советская. В школе Гоша увлекался физикой и после сумел выдержать экзамены на физфак в Московском университете. Родители посылали ему деньги, но немного, поэтому досыта он ел не всегда, а бывало, хочешь-не хочешь, соблюдал строгий пост, что однако считал полезным, особенно во время сессий, поскольку при пощении энергия организма уходит не на переваривание пищи, а на работу мозга. Правда, в его теории была одна прореха: откуда же организм извлекает энергию, если не из пищи? Но Гоша залатал прореху смелой гипотезой: организм черпает энергию из пищи при нормальном режиме существования, а в экстремальной ситуации добывает энергию из собственных атомных ядер. Более того, Гоша считал, что стимулирование, с помощью некоторых реагентов, такого способа энергодобычи в перспективе может вообще избавить от необходимости употреблять пищу!

Молодому физику пророчили большое будущее и по распределению он попал в солидный теоретический институт, занимавший несколько этажей в огромном стекло-бетонном сооружении. А надо сказать, что в это время, то есть в начале семидесятых, среди научных сотрудников среднего и малого калибра стали заметны веяния с религиозным душком. Специалисты совершенно различных направлений — по физике твердого тела, турбулентного движения, квантовых эффектов в плазме и т. п., раньше перекидывавшиеся словечками только в буфетах, начали активно общаться в институтских коридорах по поводу того, нуждается ли физическая картина мира в присутствии Творца или же, как когда-то утверждал великий Лаплас, не нуждается, а наиболее продвинутые в религиозной проблематике спорили о том, передается ли божественная благодать посредством электромагнитных полей или для этой цели Бог создал поля особого, доселе неизвестного науке, вида. Не менее горячую полемику вызывала связь библейского рассказа о сотворении мира с недавней гипотезой взрывного происхождения Вселенной, ну и прочее. Вскорости среди спорщиков прояснились две партии: одна против всяких намеков на божественное присутствие — как, мол, жили и двигали науку без него, так и будем жить дальше; вторая партия признавала оное присутствие, хотя и по-разному, то есть единства в ней не было: одни осторожно соглашались — да, вроде бы есть некий вселенский разум, но нынче на покое и до людей ему уж точно нет никакого дела, другие напрямую ударились в религию: кто симпатизировал католикам, пытавшимся как-то согласить разум и веру, а кто метнулся в самую крайность — в православие, в пределах коего о каком-то согласии с наукой и помину никогда не было.

Гоша, подхваченный новым течением, сначала был с осторожными, но потом пришвартовался к той самой крайности, хотя скорее теоретически, чем практически. Он был приписан к отделу, возглавлявшемуся известным академиком, отнюдь не одобрявшим религиозно-умственные вольности, и Гоша не очень распространялся среди ближайших коллег. Как-то зашел в церковь (постоянные прихожане таковых называли захожанами) и заметив одного из коллег, спрятался за людьми. Тот, вероятно, тоже струхнул и тоже спрятался...

В какой-то момент Гоша окончательно решил креститься. На него нашло прямо-таки наваждение, как будто кто-то вел, можно даже сказать тащил его за руку: он ходил по церквам (их было еще не так много), расспрашивал, учил наизусть Символ веры и основные молитвы, у баптистов приобрел Библию. Наконец принял крещение в загородной церкви: пожилой басовитый батюшка, сказавший, что будет ему крестным отцом, над купелью облил его голову водою... Странно, но Гоше тут же почудилось, что он оторвался от пола и все тело объяла радостная легкость — именно все тело. Потом он несколько раз чувствовал подобное, когда причащался. Хотя это было не столько мыслью, сколько ощущением, Гоша относился к нему как к прозрению. В нем раскрылось нечто, чего раньше он не знал за собою: появилась и утвердилась уверенность в том, что отныне у него есть родной ему и вместе могущественный заступник и советчик и поэтому, в сущности, ничто не страшно.

К тому времени родителям удалось обменять свою провинциальную квартиру на две московских комнаты и они съехались с сыном, жившим до этого в общежитии. Гоша дал волю чернявой с рыжинкой бороде, не кокетливой с подбритыми щечками, как было принято в его среде, а кустящейся как ей желается, и оттого приобрел вид вызывающий, если не сказать антиобщественный. Его переполняло новое чувство широкой многоцветной жизни... Гоша раздражал мать категорическими отказами есть мясо в постные дни — как и многие ее сверстники, испытавшая полуголодные годы, она считала, что пища это первейший «хлеб наш насущный», а все остальное потом. Если даже есть не очень хочется, то все равно надо — впрок, оттого и в детстве стояла над его тарелкой и заставляла доедать все дочиста. Отец относился к еде спокойнее и у него вызывали сочувствие сыновние разговоры о русской духовности, сердцем которой сыну представлялось традиционное православие. Поначалу Гоша и о вере говорил: «наша русская вера».

Он полюбил церковные песнопения, а белые митрополичьи и черные монашеские клобуки возбуждали в нем умилительный восторг. Что же до успехов коллег в сфере научной, то его интерес теперь ограничивался более служебной этикой, нежели живым участием. А ему все чаще напоминали, что пора браться за диссертацию, иначе роста не будет, он же по-всякому отнекивался...

С девушками Георгий вел себя сдержанно, но естество брало свое и он по-настоящему влюбился. С миловидной, пристойно и со вкусом одетой, Светланой, сразу обратившей на него внимание, познакомился в церкви, где она была своим человеком. Она имела на все собственное решительное суждение, что далеко не каждому мужчине по нраву. Вначале они нередко спорили и повышали голос, но Георгий снисходительно уступал, а быстро возникшая телесная близость перенаправляла излишнюю горячность в свое извечное русло. Позже научились не очень серьезно относиться к разномыслию и все сильнее нуждались друг в друге. Забрезжил вопрос о законном браке...

Священник, исповедовавший Георгия, как-то сказал ему: «Или порви со Светланой или женись. А то отлучу от причастия. И тебя и ее. Лучше повенчаться, но сначала хотя бы распишитесь». Так и сделали, то есть расписались. Родители не возражали, даже одобрили. Жить стали у Светланы, вместе с ее матерью, еще не старой, как будто тоже верующей, привыкшей держать все хозяйство в своих руках, что вполне устраивало Георгия, поскольку бытовые докуки его не занимали. Он задумался о работе — менять, не менять, посоветовался со священником, а тот и говорит ему: «Иди к нам чтецом, полгода-год послужишь, сподобишься на диакона. Голос у тебя есть, а больно зычного и не надо. Подумай, да недолго, а то место уйдет. И допреж того повенчаться надо».

На венчание пришли родители, молчаливые, пожалуй что и растерянные. В отличие от них теща вела себя по-деловому, о чем-то договаривалась с разными людьми, проследила за тем, чтобы в свадебный автобус сели только приглашенные. Сослуживцев Георгия на свадьбе раз-два и обчелся, а были все больше строгие бородачи и женщины с проборами, ненакрашенные, в длинных юбках — Светланины знакомые, люди по виду устоявшегося церковного замеса. С некоторыми Георгий подружился. Он незаметно для себя позаимствовал у них благоприобретенную непреклонность и определенность, которые у церковных интеллигентов служат иммунитетом от соблазнов мира сего, столь знакомых им по прежней жизни.

На все эти мероприятия поиздержались изрядно, но все же устроили себе свадебное путешествие в Киев, где никогда не были. Запомнились украинская «мова», казавшаяся грубоватой на вывесках, но мягкая в произношении, пирожки с ягодами, днепровский простор, София, с приземистой и мощной, даже страшноватой Богородицей с воздетыми руками на алтарной стене. Побродили по Подолу. Но самое незабываемое — Печерская лавра. У входа в Ближние пещеры была очередь. Сначала устроились на скамеечке. Рядом сидели женщины, ладные независимо от возраста, с добротными, здоровыми лицами, из местного верующего народа, говорили неспешно и негромко о всяких чудесных исцелениях. Молодожены молча слушали. Потом Георгий отвлекся и подумал о другом: где-то здесь, под ним, останки преподобного Антония, основателя будущей Лавры, — покоятся они уже много веков в пещерке, вход в которую, как гласит предание, был прегражден огнем и затем обрушился. Ибо святое нельзя лицезреть? — что можно, а что нельзя, не нам решать. Вспомнил древнюю икону: в центре Божья Матерь, а одесную и ошуюю Антоний и Феодосий. «Преподобный отче Антоние, моли Бога о нас», — произнес Георгий про себя, и так, с сердцем, несколько раз. И вдруг перехватило горло и слезы покатились сами собою. Он смутился, стал вытирать платком мокрое лицо. Светлана понимающе и признательно взглянула на него и молча положила теплую ладонь на его руку. «Пойдем, пора», — сказал он хрипловато и они встали. Женщины тоже дружно поднялись и пошли ко входу в подземелье. Очередь из туристов беззвучно пропустила их вперед, но молодожены за женщинами не пошли, а стали как все, в очередь.

Меж тесных, неровно побеленных, щербатых стен очередь вереницей спускалась по ступенькам, и почти сразу Георгий услышал похоже что пение: как будто далекий мужской хор отправлял церковную службу, доносились восклицания священнослужителей — все это малоразборчиво, временами пропадая... «Может, магнитофон? — нет, явно что-то натуральное, хотя и заглушаемое»... Когда двигались мимо мощей, коричневатых, потемневших, заключавших в себе отрешенность и недоступность, заметили несколько женщин, тихо выпевавших тропари и кондаки; туристы диковато озирались и пытались громко шутить. Но Георгий будто ничего этого не слышал, истово крестился и кланялся у открытых гробов и по-прежнему улавливал унисонные густые распевы почившей братии. Светлана делала то же, что и муж, и когда вышли на поверхность, подтвердила, что распевы нечетко и прерывисто звучали и в ней. Георгий тогда понял, что для него нет ничего на свете дороже веры, что он никогда ее не оставит и что одно такое озарение души стоит множества рассуждений и умственных доказательств.

...Церковный служитель, диакон, священник — обычный путь, для большинства негладкий, зависящий не столько от самого человека, сколько от случайных обстоятельств, кружащихся вокруг этого человека слухов, переменчивых мнений начальства. Отец Георгий прошел означенный путь за сравнительно недолгий срок, и вот уже с лишком два десятка лет благополучно несет иерейский крест. Особенно трудно было первые годы, когда ему приходилось осваивать церковную дисциплину, привыкать к немотствующему послушанию и вырабатывать отношение к самому себе как раз и навсегда человеку подчиненному, для которого свободное волеизъявление и говорение давно в прошлом. Однако он привык и если роптал, то в душе, к тому же все реже. Дети плодились и росли, теща, повязанная домашними заботами, истово помогала дочери, раздобревшей матушке Фотинии (та же Светлана, но на греческий манер, в согласии с месяцесловом). Старенькие родители отца Георгия теперь считали себя православными, но в церковь заглядывали не часто, зато знали кому и по какому случаю следует ставить свечку. У соседей сделалось к ним особое отношение, именно особое, — неявно отделявшее их от прочих, не то чтобы прямо уважительное, а нечто в этом роде. Ближняя соседка так и говорила: «Вишь ты, сын-то у них попом работает. Не простые люди».

Ни в воскресных проповедях, ни тем более в службах самодеятельность ни в коем разе не поощрялась. Для самовыражения пастырям отводились приватные наставления и советы на исповедях. К церковным обыкновениям приобщались новые люди, — нужно было отвечать на их вопросы, недоумения, находить, применительно к каждому, как поступить в том или ином случае. Большая часть с доверием и готовностью внимали священническому слову, поэтому отец Георгий, памятуя об ответственности, не торопился поучать, сначала был немногословен и лишь после неоднократной исповеди налагал на себя бремя судить поступки и убеждения человека. Но как же это было непросто! Поди-ка, разбери его, погруженного в «море житейское»: мужья, жены, дети, родня, друзья, сослуживцы, начальники — и все что-то говорят, чего-то хотят, требуют, а он, человек этот, едва воцерковленный, что да как только и надеется услышать от священника. Но мог ли в этой круговерти и он сам, отец Георгий, положиться на давние традиции церковной жизни, на свою опытную вразумленность? Нынешние времена далековато ушли от тех традиций, вразумленность же вообще хороша, когда ты стоишь на позициях «мира сего», а верность заповедям Христовым обращает человека не к мудрости этого мира, а скорее всего наоборот — к ее отвержению. Повторил же апостол слова пророка Исайи: «Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?»

Подобные мысли нередко навещали отца Георгия и он пришел к выводу, что не его это дело — быть судьей и советчиком в житейских и служебных неурядицах, а потому старался поворачивать исповедуемого на осознание, в первую очередь, его собственных, уже совершенных поступков — в какой мере они соответствуют заповеданному Христом. Отец Георгий вообще считал, что главное для пришедшего к Церкви не голое подчинение священнику, а обретение навыка к молитве и самоукорению, и когда этот навык пустит крепкие корешки, человек сам найдет нужные решения. Особенно трудно было с женщинами, даже и не новенькими, а уверенными в своей церковной укорененности. Таковая говорит и говорит, невзначай похвалится своей примерностью, незаметно для себя обиняком пригвоздит ближнего и дальнего, а кто полтетрадки испишет и отцу Георгию приходится прочитывать многочисленные дебеты и кредиты грехов и добродетелей, по большей части пустяшных и мнимых. Ну-ка попробуй, поверни таковую на путь смиренной молитвы и подлинного самоосуждения! А вообще-то единого рецепта нет — люди столь различны. Скажем, как требовать от человека слишком трудного для него — иной ведь и сам не рад, что ожесточается, раздражается, а внутри себя горделивится, только чтобы слабость свою преодолеть...

Бывало, впрочем, что батюшка не изыскивал разумных доводов, а полагался, как принято говорить, на интуицию или экспромт — нужные слова произносились будто и без его желания. Знающие говорили, что так чрез священника проявляется воля Божия. Однако потом его, бывало, донимали сомнения. Потому что об абсолютной достоверности в таком деле не может быть речи. С тем, как тут можно ошибиться, он столкнулся в начале своего церковного пути. Молился он у раки святителя Алексия в Елоховском соборе, — о чем, уже не помнит, — и ясно расслышал, будто кто-то дал ему прямой совет, как поступить. А затем духовник велел выкинуть это из головы: «Лукавый насмешничает, точно он».

Менее всего батюшке нравилось отвечать на ходовой вопрос — почему Бог допускает такие-то и такие-то безобразия, несправедливости, кровопролития, почему дурным людям хорошо живется, а праведники страдают? — ведь Он всемогущ... Отец Георгий в свое время заочно окончил семинарию, был вообще человек образованный и начитанный, так что ему были известны разные ответы на сей, в сущности, очень нелегкий вопрос — западные и восточные богословы весьма постарались. Одни утверждают, что Бог все может, и всяческие напасти, обрушивающиеся на людей, попускаются, а бывает что прямо навлекаются Богом ради исправления или справедливого наказания человеческого рода, а потому болезни и бедствия следует принимать безропотно и хорошо бы с благодарностью; другие, — что поскольку Творцом человеку дана свобода, он, человек, может направлять ее на доброе или злое, а совершая злое, человек заражает порчей сотворенное Богом, так что естественно, что нынешний мир не слишком хорош (впрочем, Бог даже плохое стремится использовать во благо, если это не ограничивает человеческую свободу); третьи утверждают, что, несмотря на Божье всемогущество, Он действует по собственному выбору, а уж как Он выбирает, ведомо Ему одному, хотя нам иногда это понятно (скажем, зачем Ему помогать человеку, который от Него отвернулся?); есть, наконец, и такая точка зрения: добро не может ни существовать, ни быть воспринято, если злое напрочь искоренено, ибо мир должен быть предельно наполнен всяческим разнообразием... Ну и всегда есть в запасе такой неотразимый аргумент: судьбу человека и мира следует рассматривать в перспективе вечности — дурной человек неизбежно получит наказание после смерти, а хорошего христианина ждут за гробом райские кущи.

Отец Георгий прибегал к тем или иным словесным ухищрениям, — а иначе эти рассуждения, увы, не назовешь, — в зависимости от характера вопрошающего. Он отнюдь не был уверен в том, что убедил человека, но продолжения разговора обычно не происходило, поскольку самый вопрос отдавал умственностью, — а каков вопрос, таков ответ. Если же вопрос задавался в сердцах, под влиянием непосредственно свалившегося несчастья, то все равно страдающему нужны не отвлеченные объяснения, а утешение и сочувствие, что, по мере душевных сил, и делал батюшка.

Как уже замечено, вопрос «почему Бог...» приводил отца Георгия в некоторое неудобство, пожалуй что и в замешательство, которое он, конечно, внешне старался не выдавать. Это и понятно, потому что для него было очевидно, что ни один из предложенных богословами ответов не устраняет главного противоречия — между всемогуществом Бога и Его милосердием, которого мы ждем от Него. Милосердный и одновременно всемогущий Бог, по нашему пониманию, никак не должен допустить, чтобы мы страдали. А поскольку никто не избавлен от страданий, Он или не милосерд или не всемогущ, чего мы тоже принять не можем. Отец Георгий не знал, как выйти — честно, без фокусов выйти — из этого тупика. А может быть, все же следует признать, что милосердие Божие имеет предел? Во всяком случае, о гневе Божием, о Его карающей деснице в давние времена говорили без всякого смущения и апостолы, и святые, да и вообще верующие люди. Не стало ли христианство слишком сентиментальным в нынешнюю эпоху? Иные и в существовании ада засомневались. Но если Бог и в самом деле бывает немилостив, даже жесток, не желает избавлять нас от страданий, то как Его любить, к чему призывает самая первая заповедь Христа, Сына Божия, и тогда чем же Он, Бог, лучше мира, по словам апостола «лежащего во зле», — и куда же нам тогда деваться?!

Долго и безрезультатно пробарахтавшись в подобных умозаключениях, отец Георгий пытался об этом совсем не думать, а вслух говорил то, что говорить в таких случаях полагается. Впрочем, его это все меньше тревожило, так как в его собственной жизни коварное и, как он подозревал, неразрешимое головой противоречие каждый раз почему-то разрешалось само собою, без явных умственных усилий. Иными словами, если с ним и случалась неприятность или беда, он почти всегда обнаруживал свою вину, пусть и туманную, не конкретную, но все же ощутимую вину, и не то чтобы сетовал на Бога, а, наоборот, благодарил Его за вразумление. Однако то касалось только его самого, да и беды были терпимые и преодолимые.

Среди прихожан отец Георгий выделял одну семью, которая была ему особенно симпатична. Муж, жена, милая восьмилетняя девочка. Он — преуспевающий, лет тридцати, с моральной стороны очень серьезно относящийся к своим поступкам, даже сугубо деловым, — видно, что всеми силами старается не наносить людям вреда, хотя бы тем, с кем непосредственно связан. Не всегда это получается, переживает, хочет человек быть честным — ну что же, как говорится, Бог целует и намеренья, когда они благие. Жена тоже в бизнесе, помогает мужу, женской строптивости в ней совсем нет, и какая-то в ней скромная русская красота, сейчас редковатая. Терпеливо выстаивают воскресную службу, девочка не бегает по храму, что нынче не возбраняют многим детям. Одним словом, несмотря на соблазны относительного богатства, вполне церковные люди. «Светлые они, сам уж не знаю, как это лучше выразить, именно светлые», — говорил о них супруге отец Георгий.

Ранней весною испросили они благословения на отдых в Египте, а спустя две недели привезли их трупы... Сотрудники знали, в какую церковь ходил шеф, и отец Георгий отпевал их, троих, — два гроба для мужа и жены и детский гробик для девочки. От семьи ничего не осталось... Батюшка служил с трудом: воздуха не хватало, голос срывался, не мог произнести даже обычного напутствия перед выносом. Отпевать приходилось нередко, но тут... Батюшке чудилось, что это его собственные дети, что он как будто и в самом деле отец для них, а они его истинные чада. Невыносимо и невместимо — как, зачем, за что... Кто-то говорил, что богатство в нынешней России не к добру, кто-то — что хорошие люди и на небесах требуются, говорили и обратное, намекая на неисповеданные тайные грехи, ну и прочее. Матушка Фотиния увещевала: «Будет тебе. Сердце себе надорвешь. А чем поможешь? Разве ж так можно. И у нас сколько дорожных аварий». А у него внезапно набухали глаза — и такая безвыходная жалость. «Понимаешь, Света, — подальше от детских ушей, оправдывался он тихо, — понимаешь, радовался я за них, любил их. И еще видел в них надежду для будущего. Стыдно признаться, но я совсем потерялся, я ведь благословил их получается на погибель. Даже искренно молиться не могу — все мысль выползает: и как же Бог...»

Спустя несколько дней, после бессонниц, отец Георгий крепко уснул и, не просыпаясь, всю ночь чувствовал глубокое, непередаваемое блаженство. Встал бодрый, как будто обновленный, подошел к иконе Спасителя и порывисто опустился на колени: «Ты прав, Ты прав, Господи. Не могу рассудить, почему Ты прав, но твердо верую, — как никогда раньше, — что Ты бесконечно и милосерд и всемогущ и эта страшная смерть моих любимых чад — и Твоих, да, Твоих любимых чад, — что она случилась не без Твоей воли и не без Твоей скорби. Люблю Тебя, Господи, верую Тебе — и да будет вечно воля Твоя...»

Озарение отца Георгия было необыкновенно ясным: никакой разум человеческий, многомудрый, гениальный, не в состоянии постичь тайну Божия присутствия в мире, тайну Его милосердия и всемогущества, и только вере, безвопросной, доверчивой вере тайна эта временами приоткрывается.

С тех пор для отца Георгия началась — третья или четвертая по счету — новая жизнь. Заключая исповедь, обычно подытоживал — «Слава Богу за все». Разумеется, не всякий человек с этим соглашался, но из уважения к седовласому батюшке вслух не перечил.