Первая страницаКарта сайта

Рэхмэтли

Недалеко от могилки, которую я обихоживал, как-то приметил я примерно такого же, как я, сутуловатого старика, копошившегося в цветнике по виду довольно свежего захоронения. Над цветником возвышалась гранитная плита с ломаным контуром и выбитой надписью, со стороны, впрочем, не разберешь. Примерно через полчаса или немного поболее, старик сел на скамеечку внутри ограды, разгладил серовато-седые усы и выложил из рюкзака чекушку водки, обрубок колбасы и хлеб. Оглядевшись окрест и обнаружив лишь мою персону, он встал и приблизился ко мне. «Не составите ли компанию, помянем покойничков — самым верным способом», — старик ожидаючи поглядел. Я с некоторым усилием выпрямился и кивнул: «Не помешает». Полили друг другу на руки, я достал свой бутерброд и банку пива, и мы, примостившись на чьей-то соседней лавочке, водрузили свою поминальную трапезу на шаткий столик, предварительно накрыв его газетой. Старик, пошуровав в рюкзаке, извлек сразу два бумажных стаканчика — видно, был общительный человек. День был хороший, не жаркий, где-то посвистывали птички, оттеняя кладбищенскую тишину.

Представились — старика звали Федор Николаевич; выпили, разговорились. Тогда и услышал я историю, которую, как могу, и расскажу далее. «У нас, с женою, знаете ли, две квартиры, — начал мой собеседник, — в одной мы живем, другую, рядом на этаже, однокомнатную, сдаем. Сто пятьдесят долларов на улице не валяются, теперь не надо на оптовый рынок за съестным ездить, в магазин ходим (ведь вот экономика наша: почему в магазине в полтора раза дороже?) — да, так вот эту однокомнатную завещал мне ее бывший владелец — тот, что, как говорится, под камнем сим покоится», — старик сжевал ломтик колбасы и продолжал: «Сосед был инженером-строителем. Я тоже по этой части, только кончал архитектурный факультет, давно, конечно, сами понимаете. Было у нас что вспомнить и языки почесать. Но какие мы сейчас инженеры или архитекторы... Нынче наш брат одной профессии — пенсионер», — старик снова замолчал и разлил остаток водки, кстати говоря, довольно скверной, да другой теперь по нашим деньгам не бывает.

«А что вам-то завещал, — вы что же, родня ему», — полюбопытствовал я. «В том-то и дело, что не родня, а просто соседи по этажу. Правда, не раз захаживали друг к другу. Жил он кое-как, как бы на скорую руку. Один как перст. Готовкой не утруждал себя. Сухомятка. Разбавлял, правда, утешительницей, — старик выразительно скосил глаза на бутылочку. — Жена его супом угощала. Говорили о том, о сем. Взглядов был неопределенных, на все как бы со стороны глядел. Я ему про партии, а он рукой махнет и прибавит: „Что с правого борта хлебать, что с левого. Все равно тонуть“. Мрачноватый был человек. Брали мы у него книги почитать. У него были все больше мемуары, особенно эмигрантские, в 90-ые, помните, ими завалили прилавки, да интерес скоро прошел. А Арслан (отчество у него Ганукеевич, но мы его звали по имени) все равно не охладел, все новые покупал. Про себя — про свою жизнь, про детство — все его говорить тянуло. Как начнет, не остановишь, даже избегать его начали: позвонит в дверь, а мы, грешным делом, — молчок, как будто нас нет, не всегда конечно, но бывало... Сам-то он — по паспорту — редкой нации: караим. И про них рассказывал. Скажет что-нибудь по-караимски и потом переводит, нас даже кой-каким словам выучил. Да... Жена у меня приметливая: заметит, что мне и в голову не придет, — так ей все казалось, что неспроста он такой говорливый: мол что-то хочет сказать, да никак не может. Как в воду смотрела. Но об этом потом. А тут такой случай вышел: вдруг объявляет, что рак у него; походил по врачам, темнят, говорит, даже когда в глаза смотрят, как бы тебя и не видят. Но я-то, говорит, все равно знаю. Признавался: „Сначала было, как подумаю, так сердце сожмется, а потом привык“. Я у него спрашиваю, почему же не лечь в больницу. А он — успею, кому я там нужен. Вот так дотянул, можно сказать, до последнего, до сильных болей и все-таки лег — из-за уколов. Там и умер. Навещали мы, но под конец очень плох был, уж почти голоса не подавал. Только шепчет: „Я уже рэхмэтли“ — по-ихнему значит покойник».

Наконец старик как будто перешел к основному: «Перед тем, как лечь в больницу, слово с нас взял, что похороним его как положено, а не так чтобы государство в печь посадило, а урну потом выкинуло, — ведь он был один как перст. И чтоб обязательно памятник был и надпись приготовил. Сбережения, не ахти какие, все отдал и квартиру завещал. В знак как бы будущей благодарности и для компенсации расходов. Тогда и открыл нам, чего раньше никогда не говорил, и сейчас выдал не зараз, дня два или три кружил да тянул. Как бы опасался, хотя чего уж ему было опасаться. Да и времена не те. Может, боялся, что не поверим. Не знаю... А может оттого, что когда человек долго что держит в себе, трудно потом выложить, да сразу. Бывает так. Я что припомню, скажу — и о чем он раньше говорил и что напоследок, — тут Федор Николаевич полез в боковой пиджачный карман и вытащил сложенный вчетверо исписанный листок. — Это нашел я у него — черновик, что ли, автобиографии, похоже что когда-то писал при поступлении на работу».

Не знаю, зачем Федор Николаевич предъявил мне этот «документ», тем более, что его последующий рассказ далеко не во всем совпадал с автобиографией. Странную силу имеют над нами личные бумаги. А может, предъявил вроде как для достоверности... Я разгладил листок и подумал, что все же не случайно мой собеседник носит его с собою — наверняка, когда он сюда шел, хотелось ему кому-то рассказать про своего бывшего соседа, а скорее всего, что я и не первый слушатель. Верно, большинству из нас трудно удержаться от того, чтобы выказать осведомленность о чем-то постороннем для нас, но весьма любопытном. Не исключено, впрочем, что жизнь бывшего соседа чем-то задела Федора Николаевича, и ему хочется поделиться, а когда поделишься, и в самом деле часть своего неспокойства переложишь на другого. Плохо только то, что если часто пересказывать, то начинаешь прибавлять и убавлять, чтобы тебе самому нравилось.

К моей жизни эта чужая жизнь также не имеет прямого отношения, но я почувствовал, что должен еще кому-нибудь про эту чужую жизнь поведать. А поскольку дела эти все уже давние, присовокуплю кое-какие сведения из прошлого, малоизвестного нынешнему читателю.

Согласно автобиографии, Арслан Ганукеевич Байрактар родился в Крыму в октябре 1920 года, в городе Евпатории. Караим. Окончил школу там же, а в 1939 году поступил в Харькове в институт. Потом война, после снова учеба. Был осужден, но позже реабилитирован. Работал там-то и там-то...

Арслан охотно живописал Федору Николаевичу караимскую жизнь, а про Байрактаров говорил, что они принадлежали старинному и почтенному, когда-то воинскому роду знаменосцев, сведения о котором восходили ко временам крымских ханов. Были они в дальнем родстве с первым гаханом Ходжой-Агой Симой Бобовичем, духовным главой караимов при Николае Первом (гахан, видимо, от каган). Семья была богатая, владела виноградниками, бахчами и фруктовыми садами, — разумеется, до того, как большевики окончательно утвердились в Крыму, то есть к началу 21-го года, хотя нападения, ограбления и порча начались еще с 18-го. Три года беспощадной гражданской войны, кровавая смена властей, все большая разнузданность и безнаказанность желающих поживиться чужим добром — кто же мог при этом поручиться за свою собственность...

А тут, как раз к ноябрю 20-го, когда последние защитники Крыма вместе с беженцами хлынули на корабли, разгорается еще и семейный конфликт: двадцатитрехлетний Ганукей уже год как зачастил к какой-то приезжей, по слухам еврейке, и вот, в довершение позорной связи у женщины родилась двойня — мальчик и девочка. Старшие ни за что не желали признать в новорожденных маленьких Байрактаров, а сам Ганукей пошел еще дальше — стал настаивать на женитьбе! Евпаторийские караимы не помнили такого происшествия за всю свою историю. Невозможность именно этого брака диктовалась еще и давней, можно сказать, старинной враждой караимов и иудеев. Караимам, по их законам, вообще воспрещались браки с иноплеменниками, а с евреями тем более. Дело в том, что основатель караимства Анан-Бен-Давид Генусси (в 8-ом веке) призвал своих последователей признавать священной книгой только Библию Ветхого завета, а Талмуд и другие иудейские книги, составлявшие основу иудейской религии, отвергал как измышления человеческие. Поэтому правоверные евреи считали (и считают) караимов не более чем иудаистской сектой, такими же евреями, но изменившими вере отцов. А сами караимы числят свое происхождение от хазар, — тюркской в основе, но, в общем-то, весьма смешанной народности, которая рассеялась после поражения в борьбе с Русью и Византией. С евреями они имели общее только по Библии, некоторым праздникам, календарю. Ну и, разумеется, как и они, веровали в единого Бога, которого называют Тенгри. И еще, в отличие от иудеев, признают Иисуса Христа и Мухаммеда как пророков. В далекие средние века вражда между караимами и иудеями доходила аж до крови...

И жил бы малыш Апи (так называли младенцев, пока они не получали имени) безыменным неизвестно сколько времени, если бы Ганукей не оправдал собственного имени (Ганукей — непреклонный): дал ему имя Арслан, что значит лев, потом нарек имя девочке, и переехал к своей еврейке. И кто знает, как бы сложилась судьба мальчика, если бы большевики не захватили Крым, не установили бы там свою власть, не отняли бы земли и недвижимость, в том числе у зажиточных караимских семей... Как Байрактарам удалось перебраться в Турцию, Арслан никогда не узнал; говорили, что весною они отправились на далекий, еще не отнятый и не испоганенный, виноградник — окапывать лозы, подвязывать побеги (весною-летом семьи уезжали на свои угодья), — однако не вернулись. Да и ни к чему все это было мальчику знать, тем более что его отец и мать, которую звали Роза, остались в Евпатории. Видно, очень любил Ганукей свою Розу, но глава семейства так и не дал им благословения, хотя бабушка Джавахер потом посылала внукам сладости.

Еще до отъезда, лучше скажем — бегства, Байрактаров Ганукей договорился с друзьями-татарами совершить обряд обрезания, а мулла нарек Арслану второе имя — Ибрагим (ибо одно из имен караимы брали из Библии; Ибрагим- это Авраам): ребеночка, как положено, искупали в соленой воде и головку помыли желтком. Справедливости ради надо сказать, что Ганукей сначала упрашивал газзана, то есть караимского священника, но тот наотрез отказался. Так что Арслан сподобился приобщиться к трем народам: еврейскому, караимскому и татарскому. А когда Байрактары уехали, Ганукей устроил пирушку, стали они вдвоем с Розой на белую шкуру и, слегка осыпанные зерном и монетами, объявили себя мужем и женою. С того момента Ганукей всегда называл Розу Кайганой (что значит «большеглазая»), а она говорила ему только «Вы», и, как было принято в караимском кругу, не называла мужа по имени, а только в третьем лице. Происшедшее вряд ли можно было посчитать законной свадьбой, но, как говорится, чем богаты, тем и рады.

Маленькому Арслану нередко казалось, что отец с ним более строг, чем с остальными детьми, и оттого рос несколько замкнутым. Сам же себе объяснял это тем, что со старшего сына особый спрос. И тоже старался быть построже со своими, как на подбор черноволосыми и черноглазыми, братьями и сестрами. Когда все же робко жаловался матери, та вздыхала и отмалчивалась, только иногда скажет: «Твой отец очень добрый и хороший, ты, сынок, не понимаешь, какой он хороший».

Арслан Ганукеевич особенно любил рассказывать соседу, Федору Николаевичу, про Евпаторию. И какой там золотистый мелкий песочек у моря, и как оно поигрывает и поблескивает волнами на бескрайнем солнечном просторе, и как оно бьется и ревет в непогоду и наступает наклонными водяными кручами на замеревшие безлюдные пляжи... Рассказывал про евпаторийский трамвай, который доезжал до окраинных санаториев, но туда и обратно двигался по одной колее, сворачивая на местами проложенные полукружия в ожидании встречного трамвая. Еще как и во что дети играли: в ашики (бросали бараньи косточки), в куриную дужку (двое держали косточку за концы и ломали, а оттого как бы братались), конечно, в салочки, в прятки, в войну. Детвора была татарская, караимская, греческая, болгарская, украинская, армянская, русская, еврейская, вообще, всякая, но дразнились редко. Ему казалось — так он запомнил, — что все люди дружили, особенно соседи. Когда, с очередным рывком к социализму, наступали голодные времена, помогали друг другу (ах, эти, профильтрованные годами, добрые глаза ребенка...).

Помнил он и то, что куда-то пропадали мужчины, реже женщины. Об этом говорили шепотом, от детей скрывали. В середине тридцатых исчезли многие известные люди. Ходили слухи, что их мучают в Симферопольской тюрьме. Арслан сам слышал, как плачущая соседка говорила матери, что ее муж, коммунист, там погиб, но она точно, мол, знает, что сам просил поскорее себя прикончить, так как не мог выдержать пыток.

Мать с отцом жили тогда немногословно и настороженно, дети это чувствовали. Местные женщины были между собою более откровенны и мать, волнуясь, передавала отцу последние новости: того взяли, этого взяли... Отец тогда покрикивал на мать, чтобы говорила потише, и при этом прибавлял: «Турду юрек — кэтти баш» — разгневалось сердце, слетела голова, — пояснял Арслан Федору Николаевичу. К счастью, все это отца так и не задело — он занимался выделкой кож, без дела не судачил и никуда не совал носа. Мать же, когда дети подросли, кончила курсы и работала медсестрой в санаториях. Очень гордилась, если «больные» называли ее доктором: народ-то был больше простой и любого в белом халате могли так назвать. Еще Арслану почему-то запомнилось, как мать расстроенно говорила отцу, что ее доктор — настоящий доктор — совсем еще молодая Ганна Викторовна, как раз устроившая ее на работу, просит у нее кокаин, который выдается со строгим учетом. Мать боялась, что ее на этом поймают, а отказывать было крайне неудобно — еще и потому, что Ганна Викторовна жила по соседству.

В начале 30-ых караимские школы, кенасы (храмы) и общественные организации караимов были закрыты. Многовековая караимская общинность еще сохранялась в душах, но жизненным невзгодам и притеснениям каждая семья теперь противостояла в меру собственных сил, а власть к этому и стремилась. Арслана отдали в частную немецкую школу, но и ее вскорости ликвидировали. А в 39-ом он впервые покинул семью, уехав в Харьков учиться на инженера. Нелегко было расстаться и с кудрявой, веселой умницей Нелли, — он на нее засматривался с малолетства. Нелли, или Нелька, кончала школу и помогала матери-портнихе, без отдыха строчившей на ножной машинке «Зингер» чуть не целые сутки. Нелька была дочерью того самого коммуниста, Ильи Иоффе, которому пошли навстречу в Симферопольской тюрьме. Итак, в 39-ом Арслан поступил в институт... Он почему-то любил вспоминать и этот кусок своей жизни. Жили студенты в общежитии, недалеко от Рыбного базара. Появились знакомые, и здесь, как и в Крыму, уживались самые разные народности. Был, к примеру, армянский двор, еврейский, китайский. Жили там, само собою, и русские, и украинцы, и кого только не было. Но так называли. Люди иногда умирали и студенты с интересом наблюдали, как хоронят армяне, евреи, китайцы. Тогда еще сохранялось много национальных черт. Китайцы хоронили молчаливо, а евреи и армяне с громкими криками и плачем. Однако, признавался Арслан, может память его подводит.

На фронт его отправили сразу, чуть не попал в плен, а число оставленных, а потом отвоеванных испепеленных городов и селений не упомнить. И, как говорится, от звонка до звонка. Были ранения, госпитали, ордена и медали. Обо всем этом — о смертях, о крови, о страхе, о ярости — ни Арслан, ни его сосед старались не очень толковать: зачем живым людям вспоминать преисподнюю? А потом вот что произошло. Как только вышла демобилизация, Байрактар заспешил на родину — после освобождения Крыма написал несколько писем, ответа не было...

При приближении к отчему дому сердце сильно застучало. А в доме, волнующе знакомом, снаружи все таком же их белостенном семейном гнезде, жили неизвестные люди. Были немногословны, мол, ордер дали на заселение, а где прежние владельцы, им неведомо. Арслан бросился по соседям, но дома или полуразрушены, или заселены пришлыми. Лишь в одном месте, где его помнили, с оглядкой открыли страшную правду: многих караимов выслали вместе с татарами, особенно не разбирали, кто какой нации, смотрели на как будто схожую внешность (но что они понимали во внешности?). Высылали всех, вместе с детьми, говорят, доехало меньше половины (а куда доехали, тоже мало кто знает). И посоветовали Арслану сильно не расспрашивать: приезжие держатся за дармовое жилье, могут и сообщить «куда следует».

Не такую встречу ждал нахлебавшийся фронтового лиха орденоносный солдат, хотя, не получая ответа на письма, моментами предчувствовал неладное... Вдруг вспомнил про тетю Юзу, Юзефу Феликсовну, которая жила неподалеку, на их же Акмечетской улице. Жила она вместе с сестрою, Ганной Викторовной, докторшей-кокаинисткой, которая потом уехала куда-то; иногда мать заходила к тете Юзе (она была немного старше Розы). Ожидая чего угодно, Арслан открыл калитку, вошел в аккуратный маленький дворик, глянул на все такой же ухоженный огород, поднялся на крыльцо и долго стучал. Слава Богу! — на пороге стояла все та же, но совсем седая, тетя Юза...

Покормив гостя густой тюрей и удобно усадив, Юзефа Феликсовна еще с минуту глядела на него, а потом принялась говорить, говорить... Начала аж с гражданской войны: как было при красных, при белых, при немцах, французах, при кратком правлении татар, еще про дикую матросню, потом про бессудные массовые расстрелы при утвердившихся большевиках, и повторяла «пся крев», «пся крев»...

«А Роза бежала с Украины, после того как махновцы поубивали всех ее сродников. Здесь, в Евпатории, жила ее тетка, как же ее звали... да, Буся, так ее звали. Наверное, немцы расстреляли ее за городом вместе с другими евреями. Они их, говорят, сначала переписали, а летом 42-го, после того как взяли Севастополь, всех похватали». — «А маму как же пощадили?» — «Да, уж точно пощадили. Подожди, доберемся и до этого». Потом, со слов самой Розы, Юзефа Феликсовна рассказала про то, как еще в гражданскую войну та жила у тетки и как ее случайно увидел Ганукей и стал захаживать. Тетка, конечно, не мешала, а Розе он нравился все больше и больше — высокий, черноволосый, и такой степенный... «Ваши, караимы, вообще никогда не суетятся, не спешат, даже говорят медленно так», — прибавила Юзефа Феликсовна (Арслан хорошо запомнил эту реплику, потому что она ему понравилась). — «Вот так они и слюбились. Вокруг такое, что спаси Матка Боска, а у них любовь. Ну, что старшие Байрактары наотрез отказались ввести в свой дом Розу, ты, конечно, знаешь. Уж как Роза ни старалась угодить им! Детскую люльку, бешык — по-вашему, заказала всю деревянную без железных гвоздей, и на деревянный гвоздь, как у вас было принято, повесила бубен. Имена дали караимские, хоть и без вашего попа, но, говорят, и так можно. Даже к какому-то дубу ходили, клятву творили, по старому обычаю. А старики — ни за что! Не обижайся, Арслан, но недаром татары называют караимов баранами, за упрямство. Потом, когда уже было трое детей, Ганукей и Роза расписались в загсе».

Как, надеюсь, понятно читателю, в точности воспроизвести речь словоохотливой польки сейчас уже невозможно: что-то подзабыл Арслан Ганукеевич, когда перелагал Федору Николаевичу, что-то переиначил этот последний, да и у меня память уже далека от совершенства. Но за суть поручусь.

Да, так примерно на этом месте Федор Николаевич умолк, о чем-то думая, потом нахмурился (мне показалось, что он хотел скрыть волнение), пробурчал что-то вроде «поразмяться надо» и направился к могиле бывшего соседа. Я тоже поднялся и заковылял вслед. Мы оба остановились перед гранитом и тут я, можно сказать, вытаращил глаза — надпись была такая: сверху Арслан Ганукеевич Байрактар, а пониже — Павел фон Генинг, и еще ниже 1920-2001. Я без слов оборотился к Федору Николаевичу...

«Да-да, пора об этом — главном. Может, по дороге? До автобуса далековато, нам ведь с полчаса идти, я и успею. История хотя и удивительная, но не такая уж длинная», — мой собеседник вопросительно поглядел на меня, я кивнул, и мы, собрав свое нехитрое орудие, пошли восвояси.

Судя по рассказу Арслана, Юзефа Феликсовна затем перескочила на два десятка лет вперед, на ужасный для татар и караимов 44-ый. Насчет высылки много, впрочем, не говорила. Что уж говорить: наставили автоматы, да и все тут. У Арслана было еще двое братьев и две сестры. Одного из братьев взяли в армию, как и Арслана, так и пропал, а остальных, что жили вместе с родителями, всех погнали на вокзал. Роза однако успела зайти к тете Юзе: уж так энкаведешный капитан кричал на них, мол, ему точно известно, что к ним ходил немецкий офицер, и что Ганукея, после того как с другими жителями взяли в заложники, почему-то отпустили, ну и всякое такое. Юзефа Феликсовна пояснила, что вообще-то немцы караимов не трогали, считали, что ничего общего с евреями нет у них ни по крови, ни по этой «расовой психологии», а то, что чтут Библию, так и лютеране ее чтут. Что же касается того, что офицер у них бывал и Розу, как еврейку, не изъяли тогда, и Ганукея отпустили, так про это она сама знала, как и другие соседи. Но, конечно, никогда бы не сказала «комиссарам, пся крев». Так вот, Роза теперь и объяснила ей, что это за офицер и прочее, и не для оправдания, а для другого — чтобы нечто важное передать Арслану, когда вернется (она была уверена, что он жив).

История, оказывается, началась еще в 20-ом году, как раз перед поражением белых и бегством их из Крыма. Розина тетка прислуживала тогда одному врачу, у которого была своя небольшая клиника. Как раз рожала у него некая дама, жена добровольческого офицера. После того, как она уже родила, кто-то сообщил ей неверное известие, что мужа ее убили. Скоро, правда, прояснилось, но молоко она потеряла. Где же тут, в такой кутерьме, искать кормилицу? А врач знал, что у его прислужницы Буси племянница только что родила девочку. Вот он и посоветовал этой даме нанять ее в качестве кормилицы. А тут эвакуация, Врангель приказ отдал... Так и оставили Розе ребеночка своего, мальчика, а сначала дама сопротивлялась — найдите мне, говорит, хотя бы русскую. Перед самым отъездом так рыдала, умоляла Розу позаботиться о ребенке, уверяла, что скоро они вернутся. Офицер оставил Розе бумажку со своим именем и крестик (они успели крестить мальчика и назвали его Павлом), кое-какие драгоценности дали, что потом очень пригодилось. Роза, само собою, советовалась с Ганукеем, но и деваться им было некуда, — грудного дитятю взять с собою те никак не могли, а и Роза не могла бросить ребенка. Вот так и появились на свет «близнецы»...

«Когда немцы въехали в Евпаторию, к тете Бусе (она жила на прежнем месте) заявился человек в форме офицера, а Буся-то его и узнала — тот самый! Жив ли, говорит, и где мой сын. Буся отвела его к Розе, та тоже его сразу узнала: как и был, весь прямой, нос тонкий с горбинкой, а в глазах как будто соль проблескивает — у тебя, Арслан, такие глаза. Я, говорит, у немцев переводчик, а жена давно умерла и все о сыне нашем, можно сказать, брошенном, убивалась до самой кончины. Больше детей у них не было. Ну, Роза рассказала офицеру про свою жизнь, про тебя, Арслан, и что ты в действующей армии...

Тот офицер, не знаю как и сказать лучше, — немецкий или русский, тот офицер и спас Розу и Ганукея. Видно, убедил свое начальство тем, что они тоже спасли от гибели его сына, Павла фон Генинга, тебя то есть, Арслан...» — закончила Юзефа Феликсовна и, как заметил Арслан, пристально и так серьезно поглядела на него.

«Арслан говорил, что пожил еще пару дней у тети Юзы, еще о многом переговорили. Из старых знакомых мало кто остался — одни куда-то уехали, других выслали, кого-то энкаведисты арестовали, Нельку и ее мать, как и всех евреев, расстреляли немцы... И подался он в Харьков — доучиваться. А дальше, — продолжил Федор Николаевич, — уже другая история, тоже не очень веселая. Арслан заканчивал последний курс, а тут пристал к нему парторг: вступай и вступай в партию, сколько можно в комсомольцах числиться. Арслан уклоняется, то да се. Как-то выпивал он с приятелями, тоже фронтовиками, и решил посоветоваться с ними: что, мол, делать, — с партией, поскольку на самом-то деле не Байрактар он, а фон Генинг. Скроешь, а если потом узнают? А если скажешь, чем это может кончиться? Ничего ему толком не посоветовали приятели-фронтовики, а через недельку его заграбастали. Может, все бы и ничего, но уж очень набросился на него следователь: ты, говорит, почему сразу не пришел с повинной? А в чем же, говорит Арслан, моя вина, да так и начал их разговор заостряться. А когда следователь закричал на него, мол, ты — белогвардейский и фашистский ублюдок, бросился на него Арслан... Хорошо хоть, не расстрел. Только в 56-ом выпустили. Ну что же еще... Досдал экзамены, получил диплом, добился реабилитации, сказав, что историю с фон Генингом выдумал по молодости. А своих никого так и не нашел. Женился, но неудачно. Про свое происхождение более никому никогда не рассказывал, только нам перед смертью. Вот, пойми-разбери, кто он — Павел или Арслан, еврей или караим, или немец, правда обрусевший. Да и всему ли тут можно верить?..»

На том мы и расстались с Федором Николаевичем. Сталкиваться на кладбище почему-то более не пришлось. Но, когда я отправляюсь на дорогую мне могилку, всегда минут хотя бы на пять завертываю к Байрактару-Генингу и, как могу, поминаю этого, ставшего мне близким, человека. Думаю, что когда некому поплакать, и чужая слеза мила усопшему.