Первая страница Карта сайта

Духи русской судьбы

Вольные духи не раз навещали нашу обширную ойкумену. Куда-то звали, обнадеживали, и она откликалась, приободрялась, слезала с печи или подымалась с колен. Но одолев отрезок пути, рывок увязал и задор угасал. Новое, кажется, всегда было осознанным, многообещающим и энергичным, а то, во что оно погружалось, было спонтанным, непроницаемым, не поймешь — живым или неживым. И эта таинственная субстанция, скрывая лик и меняя цвет, но никогда не отрекаясь от своей миссии, беспечально здравствует и по сию пору и напоена прежней силушкой...

Первым порывом было обращение ко Христу. Принятие Русью христианства не иначе как знак слабости прежних богов: они состарились и умирали. Не омолодили пантеона иноземные, вроде Семаргла, а изрыгаемые Перуном громы уже не шибко стращали. Бессмертие божества провозглашают, когда оно сравнительно молодо, — таковыми же какое-то время виделись грекам олимпийские боги, сменившие древнейших. На бессмертии богов настаивают с еще большим упорством, когда религия утяжеляется и ужесточается, чтобы скрыть свое старение. Христианская Троица была воспринята Русью как полная сил, без единой морщинки. Одна из самых красивых домонгольских икон — «Спас Эммануил», это совсем юный Христос (на иконе в Третьяковке Ему сопутствуют два ангельских лика). А Божья Матерь потому и спасает, что великая сила заключена в Младенце. «Троица» Андрея Рублева, столь не похожая на канонические изображения, а потому вызывавшая споры, так полюбилась и была узаконена Стоглавым собором, ибо ее ангельские образы пребывают в гармонии, каковой не может коснуться ничто смертное, поздневозрастное. А образ «Бога-Отца» в виде седобородого Старца появляется только в конце 14 века в иконе «Отечество», причем новгородский иконописец придает ей скорее символическое значение. Позже ветхозаветный Старец чаще всего заменяется Христом (к примеру, в росписях изгнания Адама и Евы). В Византии, осмыслявшей христианство задолго до Руси, престарелый «Бог-Отец» тоже не нашел распространения; на Западе бородатый Христос замещает Эммануила уже в 12 веке — уже сказывается религиозный возраст западного христианства. Надо сказать, что признаком старения конкретной религии нередко выступает условность, явная символичность священных изображений, что случалось на Руси уже в 16 веке. Но заметно оно (старение) бывает и в самом характере живописи. В образах Спаса (у Ушакова в частности) духовно опытный глаз протопопа Аввакума отмечает шокирующую его одутловатоть и огрузлость. Никоновская попытка омоложения старинного православия не удалась, возможно, потому, что ее истинная цель не была осознана... Православие, правда, и в самом деле стало другим, но уже в 18 веке, когда его церковно-административную надстройку поглотила Империя, добавив силовых ингредиентов. Царь Петр, выстраивавший новое Государство, интуитивно может быть надеялся соорудить и нужную ему Церковь.

Люди покидают этот мир, идеи перестают волновать, забываются слова, оседают стены домов, рассыпаются книги, заболачиваются озера и высыхают реки, выгорают леса. Но откуда ни возьмись — новые идеи и слова, разрастаются города, на месте умирающей и загубленной природы рождается новая естественная и искусственная жизнь. Духи не сразу расстаются с облекающей их вещественностью, физическим, телесным, в какой-то мере и психическим обличием, которое они прежде приняли, иногда остаются ему верны долго-долго, но тем временем не спеша примеряют на себя новые, внешне часто схожие наряды, наконец предстают в чем-то таком, что раньше не было зримо.

Люди, не лишенные симпатического чутья, всегда знали, что память о прошлом, постепенно прошедшем или внезапно исчезнувшем, хранят не только оставшиеся в живых, но даже потертая долгой ноской дедовская шуба, пожелтевшие страницы, позабытые нами, но где-то еще говорящие звуки, одноногий выброшенный стул и скошенная трава; дух любви или дух злобы продолжает свою жизнь и после того, как почили их носители. Мы чувствуем, что какой бы переменчивой ни была овеществленная сторона нашего бытия, но что-то в нем неизменно. Мы это чувствуем и на собственном примере, удивляясь разительной несхожести детской фотографии с тем, что глядит на нас из зеркала, — вместе с тем отлично зная, что это неразрывно соединяется в нашем Я.

Умершее и живущее всего лишь разные формы существования духовной действительности.

* * *

Очевиднее всего эта действительность открывается в представлениях и обычаях, относящихся к связи умерших и живых. Какой бы наивной, трогательной, страшноватой ни казалась таковая связь, нам стоит принять во внимание, что она просматривается во всех культурах, религиях, в жизненном опыте на протяжении тысячелетий. Отрицая ее, придется усомниться в реальности народов, придется отвергнуть идею развития, сам факт существования человечества, — ибо все это исполнено подлинно глубинного смысла лишь благодаря преемственности поколений. За их прикосновения и смыкания ответственны духи, в том числе умерших. Дух умершего переносится как в физико-химической, так и нематериальной форме.

В основе отношения к умершим — уверенность в их силе и ее пространном влиянии на живущих и на все окружающее. Распознавание этого влияния, умение следовать ему или противостоять — первейшая забота древнейшего человечества. Открытие божеств было признанием немереной силы знаемых и еще больше незнаемых предков. Божеств обнаружилось немало, с ними можно было и поспорить или воспользоваться спорами их самих между собою. Умершие оказались настолько сплетенными с божествами, что в любом богопочитаемом — праздничном — действе предполагалось участие умерших. Вероятно, корень любого праздника связан именно с ними. В праздники человек должен быть праздным, то есть не суетящимся, не обремененным работой, — по подобию умерших. Мы как вы, а вы как мы, — и это цементирует народ. Воспоминания о великих сражениях имеют особенное значение и, если говорить о сегодняшней России, то, вопреки многовековой традиции, поминание убиенных все более заглушается победоносной риторикой. Верна старому обычаю пока еще только Церковь.

Открытие Бога произошло, когда обнаружилась непреоборимость некой, до поры неведомой иномирной силы. Этот Бог был понят, как первоначальный предок всего существующего, как предок-Творец. При этом ничто не было забыто, только сделалось не столь явным: дням особого почитания Бога предшествуют поминальные дни, праздник по-прежнему означает праздность, а постоянное присутствие умерших обозначается их представительством — святыми, именами которых заполнен весь церковный календарь.

Первоначалом постижения духовных констант бытия было мифологическое мирочувствие. Мифология была не собранием сказок и фантазий, а картиной мира, помогавшей в нем жить и по-своему объяснявшей его. Суть мифологического мирочувствия — в восприимчивости к духам и в образном представлении их с учетом их особенностей, качеств, воздействий. Сам по себе дух едва задевает заурядные ощущения, поэтому его образ рождается в горниле гиперического воображения, причудливо складывающего в нечто цельное преображенные элементы вещественной действительности. Древнегреческие кентавры не резвились у всех на виду, но они наглядно и довольно точно являли дух скачущего всадника. Перуна тоже вряд ли кто лицезрел, но как изобразить и тем самым почтить дух разящего Грома? Скорее всего, это летящий камень, стрела, может и топор. Но воображение тут подсказывало и высокий дуб, и холм, и не обошлось без человекообразного идола с серебряной головой, золотыми усами и, конечно, бородой. С громовержцем Зевсом на архаическом Крите был, как известно, отождествлен камень, но с сакральным именем верховного божества у древних греков ассоциировались и мощные деревья, высоты и величественные статуи.

Развитые религии ревнуют к мифологиям — религии склонны к упорядочению священных действ, к ограничению сонма значимых духов, к дистанцированию духов простых умерших от божеств, наконец появляется идея посмертного воздаяния, лишний раз напоминающая о силе и воспитательной функции божеств. В результате упорядочение и упрощение духовного опыта подчиняет религиозность закономерностям бытования и эволюции культур.

Однако влияние умерших и вообще «уходящей натуры» по-прежнему занимает видное место в культурно-религиозном пейзаже, по преимуществу в тех странах, где бег времени не удаляет от национальных устоев, — где эти устои, прямо и косвенно, сохраняются чтимыми обычаями или общественными институтами и законами. Первое характерно для Азии и Африки, второе — для Западной Европы и Северной Америки.

Дни поминовения часто сопровождаются большими тратами, особенно первые сорок дней. В этом можно усмотреть пережиток жертвоприношений с ритуальным уничтожением имущества умершего и заодно его родни: как бы кончается вся жизнь данного рода и все «должны» умереть. Поминки, бывает, превращаются в пиры, неумеренные возлияния, даже гулянки «вплоть до сложения риз» — подсознательная память о древних обыкновениях такого рода. Они свойственны многим народам. Упомянем хотя бы славянские тризны, карго-культ у меланезийцев, следы того же обыкновения в индейском потлаче.

Вид мертвого вызывает всплеск самых разных чувств: от недоумения и обеспокоенности до страха, ужаса, невыразимого горя. Убежденность в посмертном воздействии на живых проявляется во многих обычаях. В старину «плохого» мертвеца старались отделить: самоубийц хоронили на неосвященной земле, подальше от других захоронений; помимо всего прочего суицид считали заразительным безумием: и в наше время статистика нередко фиксирует серийность самоубийств, — на наш взгляд, срабатывающий в данном случае инстинкт подражания контаминирует с обычаем умерщвления сродников, единоверцев, единоплеменников вместе с кончиной вождя (вспомним массовые самоубийства в сектах; немало святых стремилось к мученической смерти вслед за Христом; фюрер считал, что германский народ должен умереть вместе с ним). Останки предполагаемого убийцы царевича Димитрия, Бориса Годунова, были вынесены из Архангельского собора в московском Кремле через пролом в стене, который затем заложили. Покойников, даже близких, иногда выносили в окно, плутали с гробом, чтобы они не могли найти дорогу домой и утащить за собою сродников, — память об эпохе, когда главу семейства должны были сопровождать в загробье его жены, некоторые дети, слуги. Сугубо злобных вторично умертвляли: в могилу вонзали кол, труп Дмитрия Самозванца сожгли, а пепел распылили выстрелом из пушки. Молитвенная формула «со святыми упокой» призывает не только избавить умершего от ада, но и притушить его энергию: покойник опасен даже независимо от его намерений, из-за его чрезмерной силы. Молясь за умершего нельзя вызывать его: вдруг и вправду заявится и кто знает, что сотворит; вызывание это как бы насилие над ним, что может возбудить его гнев. Всякое принуждение такого рода оскорбляет предков. В надолго затянувшуюся эпоху «крещения Руси» запрет на прямое общение с умершими был обусловлен и тем, что они были язычниками. Вообще же, у древних, как известно, было правило: «о мертвых хорошее или ничего».

В то же время восприятие повелений предков (нередко во сне, на кладбищенских тризнах и ритуальных пирах, в «танцевальном экстазе») создавало эффекты их присутствия, хотя и небезопасного, но благодатного. Эдуард Тайлор приводит похоронное песнопение туземного племени Хо: «Мы никогда не бранили тебя, никогда не делали тебе зла, вернись к нам <...> Не покидай нас теперь...» и т. д. Из антропологов, видимо, Робертсон-Смит первый указал на единение живых и мертвых как на главный «догмат» почти любой народной религии. Их единство, осуществляемое путем строго ритуализованного общения миров, этого и иного, — явление довольно позднее. В древних и нынешних туземных мифокультурах, но и во многих развитых странах, обыденная религиозность не исключает того, что умершие сродники обитают среди живых, общаясь с ними через вещи, домашних животных и существ вроде домового, через невнятный намек, а иногда и напрямую; на Западе больше фигурируют призраки. Догмат единения, в своей крайней форме предполагающий совместную натуральную жизнь прошлых поколений с живущими, все же редко воплощается в нечто материально ощутимое, это чаще какая-то околичная связь, — через литературу, искусство, музеи, родственную и историческую память, посещение кладбищ, отправление викторианских дат, участие в богослужениях «родительских суббот», через уже ставшую символикой кутью и лишнюю рюмку на поминках, ломоть кулича или крашеное яйцо на могиле. Непростую подноготную в этом контексте имеют фотографии и иные изображения умерших в домах и на кладбищах. Провозглашаемая в дни похорон и поминовения «вечная память» — призыв навсегда сохранить присутствие умершего, то есть его влияние.

Семейственное отношение к почившим сродникам с еще встречающимся ощущением чуть ли не постоянного сожительства с ними сохраняется, в частности, в обычае носить траур, иногда даже годы (в России этот обычай почти исчез). Налагая на себя нелюдимство, лишая себя развлечений, неброско одеваясь, носитель траура в известной мере уподобляется умершему в его посмертном состоянии, одновременно сберегая в себе его дух. Сразу после кончины любимого человека переживание часто приобретает особенно острый характер — и не из-за того, что «так надо», — а из-за душевной катастрофы, в силу того, что расторгнута привычная и тесная душевно-духовная связка любящих. В старину выход напряжения находили в самоистязаниях, кличах и плачах, нередко ритуализованных; остригали волосы, постились, лишая себя жизненной силы, дабы принимать весточки от умершего и опекающего божества.

Как долго держится влияние умерших и, вообще, влияние прошлого? Если говорить об умерших людях, то свидетельства об их влиянии указывают на огромный временной диапазон. Наполеон Бонапарт был, кажется, уверен в том, что в нем живет дух Александра Македонского. Христиане молятся святым, прославившимся верой и делами более чем тысячелетней давности. С несомненностью влияние умерших чувствуют в течение сорока дней, если, конечно, люди внимательны к самим себе. Исходя, видимо, из этого факта, было сакрализовано это число и его производные. Число «четыре» также содержит указание на обширность влияния и невозможность его избежать (четыре стороны света, «сорок сороков», космическая устойчивость, четыре Евангелия; любопытно, что это число часто встречается в идиоматических оборотах итальянского разговорного языка). В учениях о реинкарнациях («переселении душ») можно усмотреть длительность такого влияния, а в учении о бессмертии души его нескончаемость. Правда, получается так, что переселения души продолжаются тем дольше, чем больше у умершего набралось грехов, а с христианской точки зрения наиболее продолжительно и сильно влияние благочестивых людей («в память вечную будет праведник» — возглашает православное песнопение). В нескончаемом влиянии были уверены древние египтяне, считавшие, что по смерти человек становится богом: сначала такое воззрение распространялось на фараона, потом и на знатных, наконец на всех, но умерший не должен быть запятнан нехорошими поступками, важно к тому же, чтобы он прошел полагающиеся погребальные обряды. Думается, что большое значение в эманациях духа имеет неповрежденность костей; в Евангелии говорится о том, что распятому Спасителю не была перебита голень, что обычно делалось в таких случаях, — Иоанн 19, 33. У православных, как и католиков, это убеждение вылилось в сугубое почитание мощей. А что сейчас? Да все то же: духи предков, с их старинными установками, живут под одной крышей с одомашненным электронным сбродом, а к силе земли прибавилось еще много других сил со своими духами, с которыми человек сжился, и которые заметно преуменьшили духовную роль земли и предков.

Что касается участия в текущей жизни останков материальной культуры, отцветших природных объектов, давних идей и обычаев, то эта, неизмеримая по объему, огромной важности тема в целом, кажется, не обсуждалась. Нам представляется, что постижение роли прошлого и его веса в настоящем откроет новые горизонты, если мы будем понимать прошлое прежде всего как «продукт» процессов развоплощения телесных, физических и прочих духов, а настоящее — как воплощение духов в те или иные непосредственно ощущаемые формы. Поскольку мы уже посвятили этому специальную статью, то отсылаем к ней: «Вселенские тенденции развеществления и овеществления и их отражение в гуманитарном знании».

Духи, добровольно принявшие материальный вид, почему-то долго не намерены носить это бремя несвободы, но те же духи, а, возможно, и совсем другие отказываются от свободы чтобы снова натянуть на себя хомут материальности. Речь о духах физических и телесных. Развоплощение их представляется как старение, воплощение — как новорожденность, — а сам по себе дух не умирает и не родится вновь. Но и те духи, одеяния которых навеяны мифогенным воображением, рано или поздно сбрасывают их — здесь в строку так и просится откровение Хлебникова: «Свобода приходит нагая...» Происходит это раздевание, видимо, прежде всего потому, что сами мифологизированные духи с их качествами меняют свой волевой вектор и тогда их особенности уже не выражаются прежними воображаемыми элементами. Так что облики мифо-религиозных существ отнюдь не постоянны, что и запечатлено в мифах о перевоплощениях (метаморфозах). Старение и умирание богов и разных мифологических персонажей также не осталось незамеченным: греки когда-то показывали могилы самого Зевса (каждый полис имел своего), о том же мифы о так называемых умирающих и воскресающих богах; старение передано в теогонических мифах о смене поколений и поражениях божеств. Все это имеет отношение не к духовным ипостасям, а к их материальному воплощению. Надо сказать, что в чем-то аналогичные представления не обошли христианство — sapienti sat.

Явления развоплощения — воплощения протекают с разной интенсивностью («скоростью»), каковая в конкретных областях может быть измерена числом перемен в единицу времени. Чем больше перемен, тем время как бы идет быстрее. Если общество исповедует культ новизны, это означает, что оно положительно оценивает «убыстрение времени». Стимулы интенсивности развоплощения — воплощения скорее всего скрываются за пределами собственно человеческого мира. Тон задают волевые предпочтения духов, что сказывается не только на людях, но также на фауне, флоре, природных процессах планетарного и космического масштаба. Развоплощение материальности проходит через превращение массы в энергию, а затем, по мере ее рассеивания, образуется чистая духовная субстанция, не регистрируемая физическими приборами. Воплощение указанной субстанции в материальные формы проходит тот же путь в обратном направлении. В по человечески осмысленном мире развоплощение выглядит как умирание, разложение и, вместе с тем, разрастание духовной реальности. Оставляя мир, душа обретает свободу...

* * *

Чтобы понять историю страны с населяющей ее нацией, необходимо исследовать характер господствующих в ней духов, а для начала добраться хотя бы до правдоподобных гипотез по этой части. Это духи «кормящих ландшафтов» (Л. Н. Гумилев), атмосферы, земных и океанических недр, космических пространств разного типа и, разумеется, духи, эстафетно передающиеся по чреде поколений. Начнем с последних и обратимся к русской равнине — к ее срединному ареалу, удаленному от ее краев. Его событийная и экономическая история довольно хорошо известна, во всяком случае за последнюю тысячу лет. Нам, впрочем, не стоит заглядывать так далеко — надо лишь принять во внимание, что в течение первых семи веков, но в известной мере и позже этот ареал не был, подобно Великому Новгороду или Киеву, Западным и Южным землям, подвержен частому нашествию совершенно инородных духов. Его население, сформировавшееся из аборигенных и славянских племен, в новгородцах, киевлянах или варягах сталкивалось, пожалуй, с более чуждыми особенностями, нежели несла с собою нагрянувшая на Русь Орда. В зверски убитом князе Андрее Юрьевиче Боголюбском, равно как в его отце, видели скорее врага и только терпели. Сводить этот ужасный эпизод к мести Кучковичей вряд ли серьезно...

Осваиваясь к северу и востоку от Верхней Волги, славяне в конце концов приросли к новым землям, но за счет ослабления духовно-волевой основы, как это почти всегда бывает, когда народность испытывает давление непривычных и тяжелых природных условий и вынуждена приноравливаться к ним, оставляя прежний опыт. Не меньшую роль играет и погружение в инонациональную духовную атмосферу. Происходящим в таких случаях ослаблением нередко норовят воспользоваться сильные и харизматичные иноземцы. Так пришли Рюриковичи. Этнический упадок ослабил монголов, когда эти завоеватели обросли другими этносами, превратившись в Орду. Ослабление происходит и в результате войн, и после истребления наиболее значительных личностей, что было причиной Смуты в начале 17 века и дало возможность установить тоталитарный режим в СССР. Надо, впрочем, иметь в виду, что коль скоро подобная беда носит характер исторического эпизода, духовная сила с течением времени восстанавливается.

Вернемся, однако, к Срединной Руси, которая, в отличие от Западной и Южной, не огражденных от постоянной духовной экспансии, все более крепла. И вот эта обособленность ее саморазвития сделала ее закваской России. Но долгая обособленность таит в себе другую опасность, каковая хорошо известна: окостенение умений, привычек, воззрений с их возвеличиванием, и убеждение в том, что ничего лучше, вернее на свете не бывает. Опара взошла и каравай получился: Москва кого приманила, кого силком взяла, — однако же корочка душистая усохла и мякоть зеленью пошла. Петр Великий понял, что на московском каравае Империю не уставишь и приказал догонять Запад, так и до сего дня. Иначе и быть не может, ежели право на публичную мысль и на важное дело вручено не многим, к тому же не слишком даровитым, но зато преданным властителю, причем заключалась эта преданность по преимуществу в подражании ему, разумеется, в пределах, которые дозволяло положение.

С незапамятной старины, когда не было еще государства, но были государи, и потом, когда воздвиглось царство-государство, крестьянин, ремесленник, фабричный, торговец, рядовой горожанин и слобожанин — вообще простой человек, во все времена, в большинстве приучился перво-наперво блюсти свой интерес — личный, семейственный, сословный, потому как до реально-государственного допущен не был. Живет он, затолканный «положено — не положено», диктуемым барином, чиновником, законом, произволом, вообще всем, что и кто есть власть, близок к ней или считает себя ею. И по необходимости изворачивается, ищет лазейки, нарушает и обходит запреты. Сдерживал, однако, практический и религиозный фатализм, «благоприобретенные» настороженность и пуганость. А ежели схватили, за дело или без дела, о справедливости наказания можно только мечтать: как говорится, от сумы да от тюрьмы... Властей иногда опасались более врага: воин, проявлявший чудеса храбрости, сникал пред оком своих начальников и если у него был когда-нибудь выбор, то становился на сторону сильнейшего.

Интерес простолюдина замыкался традиционными потребностями в пище, крыше, тепле, сносной работе и время от времени хоть каком-то весельи. Кто-то вырывался из этого круга, находил применение художественным способностям и изрядному умельству, приобретал даже значительные состояния, — без этого в стране не было бы никакого подлинно человеческого движения к чему-то лучшему. Сейчас интересы раздвинулись, да и слово «простолюдин» как-то неудобно употреблять к людям по большей части образованным, — но то, что сегодня многие из них говорят о выходящем за область их непосредственной жизни, трафаретно и лишено логичности перехода от частных случаев к обобщениям.

Немало бывало людей и совсем другого типа, у которых стремление к вольности перекрывало все остальные чувства. В далекие времена, повязанный за лихое деяние, за дерзость, да ни за что, простолюдин заполнял остроги и сибирские края, а удачливо подавшись в бега, присоединялся к ватагам, гулявшим на окраинах, иногда же служившим государству, но только в рассуждении своего интереса.

Среди людей состоятельных, образованных, дворян самостоятельность личности была не обязательно внутренней потребностью, но зато этого требовало социальное положение, родовитость и образ жизни. В 17 веке некоторые из отрядов вольного казачества были под началом аристократов, в 18-19 веках многие реализовали себя в делах, бывало и ради всеобщей пользы, и во все времена благородное сословие служило по военной части, в чем находили выход личная инициатива и мужество. Во время и после революции эта категория была почти полностью уничтожена или изгнана: с ними из России надолго ушла разумная, честная историческая сила. Еще больше потерь понесло русское крестьянство; в его среде всегда было предостаточно совестливых и способных — именно их-то выкорчевывали прежде всего.

Хроническая невозможность у народа менять устройство народной жизни и ее зависимость от того, что взбредет в голову государственным мужам, выработала в людях виртуозную приспособляемость к обстоятельствам и веру в незыблемость существующего. Перемен скорее побаивались, еще и потому, что тогда надо было переприспосабливаться, и если все-таки речь о переменах заходила, то более в плане фантастическом: что-то вроде мужицкого рая с «белым царем» во главе. Жизненная активность большинства — и раньше, и теперь — сосредоточена на житейском благополучии, чаще на достаточно скромном, иногда на выживании. У выбившихся в более свободные сферы и у бюрократии цели пошире, но главное у всех — приспособляемость. Отсюда и наружное послушание, доходящее до восторженного холуйства, и равнодушие к судьбам страны. Отсюда и разобщенность, крайняя вялость общественной жизни, по сути отсутствие общества.

В начале 20 века страна оживилась. России, казалось бы, повезло: в переломную эпоху на троне оказался человек высокой нравственности, обычно разбиравшийся в происходящем. Но рьяные слуги режима предались, как нередко в таких случаях бывает, панике и видели спасение только в ожесточении репрессий. Николай Второй, в меру все более сужающихся возможностей, старался не обрушить завещанные идеалы и вместе с тем ослабить тиски чиновной государственности. Царь еще был, но самодержавия в действительности уже не было. Отречение Николая Второго и отказ брата Михаила наследовать трон всего лишь подтвердили на бумаге то, что уже произошло.

Ход событий, внутренних и внешних, неотвратимо привел к революционному Февралю — к тому, о чем много до этого говорили, но о чем население, с его навыками житейской замкнутости и политической наивностью, не имело ясного понятия... Пришедшая на смену царству и февральской демократии советская система еще больше усугубила дурные и отжившие стороны самодержавного правления, а нарочитое истребление нации превратило население в безвольную массу. Ее месила, давила, раскидывала власть, вконец осатаневшая в сравнении с прежней, которая, в отличие от новой, никогда не ставила перед собою сознательную цель сокращения народа. Советская власть признавала право на жизнь только за теми, кто был ей беспрекословно покорен, теми, чьи мысли и дела точно укладывались в указания свыше. И многим это нравилось, потому что обеспечивало душевную законченность, не расшатывало инакими духовными впрысками, наряду со столь милой сердцу беспечностью и смирявшей ум безответственностью выпестовывало верных воинов режима. Любая деятельность, в том числе творческая, была служением государству, что позволяло держать под прицелом и остужать всяческую личную активность. Расширение государственного аппарата как такового, с его соблазнами благ и власти, позволяло привлекать в его структуры активных людей, и это гасило их энергию или направляло ее куда нужно высшему слою.

Власть — явление фундаментальное. Чтобы ее понять, надо обратиться к конкретному человеку. В нем изначально заложено стремление к расширению самости, к ее обогащению чем-либо новым, но в известной мере сродственным. Так и происходит благодаря пракультурной, почти инстинктивной установке на отождествление с окружающим. Но если бы человеком руководила только эта установка, он бы напрочь в нем растворился. То, что мы знаем о реально существующем человеке, так это то, что отождествлению также сопутствует установка на обособление. Соединяясь с чем-то до того внешним, человек вместе с тем пытается сделать это своим, своей «собственностью», телесной или (и) душевной. Новое он присоединяет к той самости, которая уже есть, подчиняет ей, а если не выходит, она отвергает его. Так образуются семьи, роды, племена, народы, где незаметно — в душе — или явно люди подчиняют себе других людей, равно как, опять-таки незаметно или явно, соединяются с вещами, природой, небом и землею. Как писал Федор Степун, «подлинная собственность есть мое овеществленное Я, то есть некая весьма сложная духовная ценность, приобретаемая исключительно путем упорного творческого и любовного труда».

Слуга частичным образом входит в самость господина, но и господин похожим способом входит в самость слуги. Их душевные духи взаимодействуют. Однако это взаимодействие имеет разный характер и разную силу: одно дело иметь в своей душе чей-то образ — след чьего-то духа, причем образ разной конкретности и близости к нам самим, образ, синтезирующий разные восприятия и ощущения; другое дело — подчиненность вещи, другого человека моим словам или физическим действиям. Во втором случае подчинение слабее в сравнении с образом, которым я могу распоряжаться свободнее. Но в обоих случаях о расширении нашей самости имеет смысл утверждать, если нечто приобщается моей самости под действием моей воли. Иногда имеет место воля не одного человека, а общая, согласованная группой людей (корпоративная, общественная, государственная и т. п.).

Таким образом, расширяя себя, а это свойственно всем людям, любой человек приобретает некоторую власть над вещами, другими людьми и т. д. Что касается власти социально-политической, то в принципе она не отличается от описанного выше феномена расширения. Особенность ее только в том, что в демократических государствах ее сфера обычно является ограниченной заранее известным объемом.

Создание социальных, хозяйственных, политических и иных властных институтов разносит людей по разные стороны: на господствующих и подвластных. Властные институты привлекают людей сравнительно более амбициозных, стремящихся к рулению человеческими множествами. Если эти институты удается ограничить определенным кругом прерогатив и функций и строго их узаконить, остальное население только выигрывает, будучи избавлено от произвола и неотразимого насилия упомянутой выше категории индивидов, когда они совершенно вольны, то есть не «упакованы» во властные институты. Правда, в России до жестко ограниченных властных институтов очень далеко — это относится ко всем уровням власти. Так как власть, в любой ее форме, внутри себя не имеет ограничивающей ее меры, притормозить ее можно только извне, — но покуситься на это способны в России немногие.

Дух властвующего раскидывает щупальца, проникает в души подвластных, дабы навязать им свои представления и волю. Этот дух воздействует не только посредством озвучиваемых и письменных наставлений, но и минуя органы чувств, — через «черные ходы» подвластных душ.

Благодаря свите, приверженцам, государству дух самодержца, диктатора, вождя транслируется и умножается ими, так что деспот может и не обладать выдающейся харизмой, о чем он часто знает сам. Он старается утаить этот изъян и компенсировать его нарочитой жестокостью и коварством, он крайне подозрителен, подвержен в этом случае фантазмам и страхам, а во внешнем плане героизирует и обожествляет свой имидж.

Немало людей возмещают свою слабость подражанием вышестоящим. Говоря о слабости, мы имеем в виду душевную разболтанность, неопределенность духовной доминанты и колеблющуюся волю. Ну, а коли нет своего царя в голове, влезет в нее кто-то другой...

* * *

Почему же, вот уже полтысячи лет воспроизводится схожая властная пирамида, не зависимая от населения? На наш взгляд, происходит это благодаря готовности народного большинства жить именно в этих условиях. Наилучшим образом выразил эту позицию К. С. Аксаков в известной записке Государю «О внутреннем состоянии России» (1855 г.).

Но вот что, наряду с постоянным возрождением властной пирамиды, является не менее важным историческим откровением: как бы ни понимать исконное русское слово правда, именно оно пробуждает ядро народа и напоминает ему о достоинстве: «У вас власть — у нас правда». Народ сколько угодно может поклоняться пирамиде, жертвуя собою поддерживать ее, обманываться по наивности и невежеству, но временами его посещает объединяющий Дух Правды. Кто ощутил его, тот знает, какое это самоутверждающее чувство, поднимающее выше любых пирамид, александрийских столпов, царского великолепия и уж тем более интеллектуальных изысков. Потому так редко народ прибегает к силе — именно потому, что знает о своей необъятной, но сокровенной силе, которую он держит про запас.

В середине 19 века крепостных было 22 миллиона, чуть больше одной трети всего населения; к концу 19 века селян было 77%. В 60-е годы 20 века городское население славянских республик уже перевалило за половину, и тем не менее, по нашим подсчетам, в составе нынешнего русского, городского и сельского, населения, примерно одна четвертая — потомки крепостных и не менее 70% — потомки крестьян; речь о потомке в четвертом — третьем поколении. Это — для ориентира.

Душевный багаж слагается как из непосредственного влияния современности, так и из наследуемых качеств, свойственных главным образом массиву умерших. Как мы отмечали, душевный склад русского крестьянина в течение 300 лет (до освобождения в 1861 г.) формировался в зависимости от установки на приспособляемость к многочисленным «запятым» и установки на сносное житейское существование. Но в отношении установок положение не слишком поменялось и потом, только «запятых» стало меньше. Далее крестьянство накрыла советская крепостная система. Лишь после Сталина с годами стало легчать, но ставший инстинктивным страх перед произволом властей до сих пор блокирует благотворные побуждения, предприимчивость и здраво-критическое отношение к чему-либо.

Чем дальше во времени, тем меньше от умершего переходит к живущим — того, что связано с подробностями текущего бытия. Чем дальше предки, тем больше в их не очень точно адресованной духовной почте сравнительной доли обобщенно-родовой особности, того, что называют «голосом крови». В этом случае к потомкам переходит не конкретный опыт предков, а установки, которые ими руководили, чаще всего неосознаваемые. О том, каковыми они были, сказано выше. Не менее важными были и другие транслируемые установки, обусловленные непосредственной трудовой, по преимуществу земледельческой жизнью русского крестьянина. В этой стороне, пожалуй, никто не разобрался лучше Глеба Ивановича Успенского в его эссе «Власть земли». Позволим себе привести оттуда несколько отрывков.

«...Огромнейшая масса русского народа до тех пор терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски-кротка, — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся <...> до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование».
«Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина <...> и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, „полная воля“, то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное „иди, куда хошь...“»
«Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послушание, превращенное в ежеминутный труд, и образует жизнь...»
«...Двухсотлетняя татарщина и трехсотлетнее крепостничество могли быть перенесены народом только благодаря тому, что и в татарщине и в крепостничестве он мог сохранить неприкосновенным свой земледельческий тип, цельность <...> земледельческого миросозерцания. Ни нагайки, ни плети, ни дранье на конюшне, не становые или урядники, ни тем паче пятнадцать томов законов с двадцатью томами примечаний — держали его в повиновении <...>, а деспотическая власть „любящей“ мужика матери-земли, обязывавшая его тяжким трудом и вместе с тем облегчавшая этот труд, делая его интересом всей жизни, давая возможность в нем же находить полное нравственное удовлетворение».

Земля всегда была в центре мировосприятия земледельческих народов, что вполне естественно. Требовалось не только знать, как технологически эффективно использовать землю, но чувствовать, понимать ее в ее внутренней — духоносной — сути. Когда такое чувствование и понимание было поверхностным или игнорировалось, земля переставала плодоносить, пашни и сады превращались в каменистые плешины, в пустыни. Трехполье, ирригационные системы, продуманная глубина вспашки и т. п. появились не столько в результате изобретательных экспериментов, сколько благодаря проникновению в ту самую духовную суть. И это отнюдь не всегда означает извлечение духовной истины «из темной и дикой связи (человека) с силами земли и жизни в их „низшем“, лишенном света смысле», что Юлиус Эвола приписывает расам «теллургического» типа. В какой-то совсем седой древности, на заре несовершенных земледельческих культур, когда люди покорялись страшным богиням вроде Геи и ее чудовищным отпрыскам, так может и было, но уже совсем не такова русоволосая Деметра, воплощающая просветленных олимпийским светом духов земли. И, разумеется, не такова Мать Сыра земля, которой считали не грех исповедаться и в которой даже улавливали связь с Пречистой Божьей Матерью. Да, бывало и впадали при этом в еретические уклоны, как умученные новгородские стригольники, но видеть в земледелии одни технологии — заблуждение, неизмеримо более пагубное.

В землю, из которой, как гласит Библия, были вылеплены, одухотворенные Творцом, первые люди, отходили поколение за поколением, и духи земли, сливаясь с их родовыми духами, мостили живущим опору существования и познания. Это за три тысячи лет до нас постигли греки, представив в мифах о дочери Деметры — Персефоне, похищенной Аидом. Древнейшие азиатские богини плодородия, надзиравшие также и битвы, главенствовали не только над жизнью, но и над смертью. В мифологиях и более прикровенных библейских религиях земля не столько разделяет, сколько соединяет живых и умерших. Делясь душою с потомками, предок одновременно пособляет им в принятии земных духов, с которыми сжился своею смертью.

Земледелие было и, кажется, осталось главным занятием сельского жителя в России. Хлеб и каша, кой-какой овощ — многие века основная русская пища хлебороба, мяса всегда было немного — развитое животноводство так и не заладилось. Сейчас рацион не таков, но импортируемое в обмен на нефть и газ зарубежное мясо не более чем исторический эпизод. Русский крестьянин и русский монах ели почти одно и то же — и это определяло очень многое в ракурсе чисто духовном, отраженном в культуре и в религиозности. Монастырь и Русь — в идеальном плане народного православия мало различались.

Впитав с посмертными дедовскими дарами автохтонную мифологию и как бы забыв про нее, но денно и нощно проникаясь властью земли, крестьянин обручался с нею, органично сочетая сей союз с исконной христианской верой. Удивительно, но не в палатах каменных преосвященных владык, а именно в невзрачных деревеньках хранилась эта исконность — те же чувства и взгляды, под влиянием которых устроялись обычаи разбросанных по Римской империи первых христиан. Так раздвинуто в пространстве и во времени, а духовному окликанию не помеха! Первые христиане молились, исповедовались и трапезничали на гробах святых единоверцев, но и «темный, невежественный» русский лапотник истово кланялся земле, в которой покоились его деды и прадеды — для него святые, дабы простились ему грехи «вольные и невольные»; окормлялся матушкой, то ласковой к нему, то почему-то недовольной, — а мозолисто молился он ей, обихоживая ее самим своим трудом, работой.

...Так слагалось традиционное бытие русского крестьянства. Всерьез не противоречили ему ни крепостное право помещика, ни ограниченные общественные права самого крестьянина, ни сельская община. Поддерживалось это бытие природным диктатом земли и опекой предков, устоявшейся религиозностью, застоем агротехники и малоподвижным строем всей русской жизни. Сдвиги наступают к середине 19 века с развертыванием промышленного дела, с укреплением денежного обращения — любая деятельность получает реальный денежный эквивалент. Еще больше обостряется и сословное противостояние. Социокультурный и как бы этнический разрыв между крестьянином и барином не переходит в силовую фазу лишь благодаря отвращению к переменам и припасенным по уездам войсковым командам. И все же всевластное самодержавие, то отступая, то наступая, продержится еще более полувека. Потому что под ним еще не осела самая массивная опора — крестьянство. Его молодая часть краем уха ловит новые веяния, а кто поделовитее и посмелее, пускается на добычу и скопление капиталов. Но основная масса озабочена только землей и трудом до семи потов. Крестьянская масса не хочет коренных изменений, и ей не нужна власть — лишь не мешайте ей жить, как она желает и как привыкла. А потому ее не прошибешь ни подарочной волей, ни правами, ни участием в управлении — дайте нам в достатке зумлю и более нам ничего не надо. Эту забаррикадированность, самозамкнутость крестьянского духа и его внутреннюю слаженность подметил Л. Н. Толстой, описав ее так: «...Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые».

Ощущение «округлости» сельского простолюдина (даже когда вокруг враги), ощущение, в котором выражена и круговая оборона душевного склада и сочлененность разных его частей, это ощущение было не только у писателя, оно было у многих дворян и разночинцев, начиная с 1874 года «шедших в народ» десятками и сотнями. Потому что эти люди, потерявшие устои, узрели какую-то мужицкую твердость, и она была им важнее дикарства, которого они не могли не видеть и вину за которое вменяли отчасти власти, отчасти самим себе. Так и осталось непонятным, намеревались ли они что-то перенять у народа или учить народ. Ему же, народу, было не нужно ни того, ни другого, — он был сам по себе и меньше всего жаждал ограничения монархии, введения конституции и каких-то новых учреждений. Петр Аркадьевич Столыпин, знавший эту крестьянскую «психологию», потому и направлял главные усилия на обогащение и независимость крестьянского сословия.

Таким образом, государство могло за себя не опасаться, пока большинство населения пахало, сеяло и жало. Вообще, когда люди чем-то всерьез заняты, власть может отдыхать. Если человека не отрывать от сроднившегося с ним дела, и дело это не простое, пусть и многотрудное, и к тому же требующее перебора множества душевных клавиш, так и будет он поглощен им до скончания жизненных сил. Лагерник Иван Денисович в известной повести А. И. Солженицына не возмущается и не бузит, так как целиком затянут заботами выживания, и даже пригубляет радости, когда работа ладится. На Западе забастовки по-прежнему в моде, потому что когда надо озлиться, лучший способ для этого — оторваться от привычного дела. Настоящая угроза народных бунтов не столько в предъявляемых требованиях, сколько в карусели страстей, спровоцированных необычным существованием: бунт почти всегда вспыхивает случайно, а накаляется не от целей, часто недостижимых, а от неестественности ситуации.

...Итак, на что надеяться? Ежели провести всенародный плебисцит, то большинство, пожалуй, скажет: как живем, так и будем жить. И власть будет довольна: живите, братья и сестры, подножным кормом, а мы вами уж как-нибудь управим. Однако возможны и другие варианты...

* * *

...Предрекать будущее — все равно что плутать по Terra Incognita. Но заглянуть туда краешком глаза наверное по силам. Для этого нам придется снова вернуться к духовной природе человека. В значительной мере определяющий вектор его поведения и его установок задает господствующее в нем сообщество духов, телесных, а также действующих на него из окружающего, и свободных, дарованных когда-то некой ветви гоминид. После того как человек умрет, все эти духи со временем покинут его останки. Продолжительность их гниения, а затем тления зависит от способа захоронения, почвы, комплекции трупа, влажности и других факторов, в том числе совершенно неизвестных. Эти процессы протекают быстрее в сухих, песчаных, крупнозернистых почвах, жарком климате и обычно затухают не позже девяти лет у взрослого и пяти лет у детского трупа. Остается только скелет, часто распадающийся по суставам. Случается и естественная мумификация. Кости тоже не вечны, но нередко сохраняются несколько тысячелетий. Это обстоятельство вело к особому почитанию костей как хранителей племенного, семейного — родового духа. Телесная индивидуальность запечатлевается по большей мере в мягкой плоти, исчезающей быстрее всего, но плоть также содержит родовые и видовые особенности. Дальнейшая судьба духов, представленных в телесной форме (плотяной и костной), видно, складывается по-разному. Эти духи могут предпочесть полную свободу или же, в силу их прежних склонностей, обрядиться в телесность народившихся, вообще, близких умершего, а возможно, и других людей. Роль носителя родового духа, видимо, играет и кровь.

В первую очередь оставляют труп свободные духи, но они могут и возвращаться к останкам. Наряду с их общечеловеческим характером, они, вероятно, отмечены и следами индивидуальными и родовыми, особливо по части волевых душевных качеств. Дело в том, что свободные духи различаются вкусами и окормляют тех людей, которые их более всего притягивают, и к тому же еще при жизни человека ничто не препятствует одним и тем же свободным духам окормлять души других людей, что они продолжают делать, несмотря на смерть кого-либо из этого ряда. Солидарность, базирующаяся на общности свободных духов, не менее значима для человечества, нежели родо-племенные опоры.

Как отмечалось, бывают случаи естественной мумификации. Такие умершие обычно сподобляются сакрального почитания. Их чтут православные и католики. Такое отношение к нетленным умершим распространяется на их одежду и прочие принадлежавшие им вещи. Подоплека тут скорее всего заключается в весьма заметном влиянии святых мощей на жизнь живущих.

Убедительность данных соображений, конечно, весьма зыбка, потому что они основаны главным образом на обобщении и истолковании обычаев, хотя и многочисленных, но очень разнородных и неоднозначно толкуемых, а также на гипотетической логике поведения духов. Скажем, археологи часто обнаруживают в захоронениях разбросанные кости, когда разрушение или разграбление могилы можно уверенно исключить. Такое, скорее всего обрядовое, расчленение скелета обычно объясняют желанием умерить влияние умершего. Но с неменьшим успехом это можно объяснить и желанием ускорить передачу духа живущим, для чего на самом деле совершалось и сжигание трупов, частое поминовение, практиковалось и немало других способов.

Когда люди попадают в иные окружающие условия, рано или поздно, возможно в новых поколениях, их духовный состав изменяется, даже при сильной психо-культурной иммунной системе, ограждающей от чрезмерного внешнего вмешательства. Изменится он и в том случае, если люди откажутся от поминовений, изрядно удалятся от могил своих предков или же могилы будут уничтожены, грубо потревожены, осквернены. Это не касается свободных духов, но их роль в передаче сугубо родовых установок второстепенна. Для русской ойкумены с ее огромной территорией, различием ландшафтов и национальных смесей, с высокой ценностью «малых родин» и вместе с тем широкими миграциями, перемены духовного состава неизбежны.

В этой связи имеет смысл предположить, что когда духовность этноса, нации, популяции — вообще какого-либо достаточно цельного сообщества теряет прежние существенные качества, происходит перерождение: носители прежних качеств уступают историческое место новому сообществу. Наступает разрыв между поколениями, сообщество изнутри распадается, новизна и свобода претендуют на роль высших ценностей, и никакое ужесточение скреп в конечном счете не остановит наступление следующей исторической фазы.

Накопление новых черт совершается постепенно и для набора «критической массы» может потребоваться разное время. Однако, следуя фактам, нельзя не заметить, что такие периоды длятся не более пяти веков. Западная Римская империя просуществовала пять веков, затем, через пять веков, возникла Европа Оттонов, через пять веков расцвел Ренессанс, а уже совершенно иная духовная аура свойственна 19 веку. В 20 веке со всею очевидностью в окончательной схватке сталкиваются уходящая и новая эпохи. В русской ойкумене также явно просматривается четырех-пятивековой цикл: от заселения славянами Восточно-Европейской равнины до христианизации, затем до 16-17 веков и, наконец, до нашего времени. Нынешний век — век нарастающего перерождения...