Первая страницаКарта сайта

Был ли итальянский Ренессанс «положительным всеединством»?

В. С. Соловьев считал стремление к «положительному всеединству» ведущим вектором всемирной истории. Не прошло и трех десятилетий, как основную черту творчества Ф. А. Степун провозгласил «отрицательным всеединством». Думается, эта характеристика приложима и ко многим историческим процессам, результатом которых является историко-культурное выхолащивание, оскудение и т. п., и это можно заметить как в европейской, так и в русской истории. Однако эта тенденция иногда прерывается. И хотя говорить в этих случаях о победе, даже временной, вряд ли стоит, но вовсе не замечать частных признаков «положительного всеединства», например в итальянском Возрождении, невозможно. И в этой связи можно ли утверждать, что ренессансная жизнь была согласием во внутренней свободе при крайнем разнообразии ее плодов?

Европейское Новое время вырастает из позднего Средневековья — где-то роды длятся одно-полтора столетия, а где-то в два, три раза дольше. Й. Хейзинга представляет это во многом переходное время («Осень средневековья». Спб., 2011) как эпоху «яркости и остроты жизни»: «Отправление правосудия, появление купцов с товаром, свадьбы и похороны громогласно возвещались криками, процессиями, плачем и музыкой». Можно сказать, что это была эпоха накала всяческих страстей, и потому она должна была обернуться решительными переменами. Есть еще один, не менее важный момент: огромный охват жизненного разнообразия, сплоченного бесконечными связями, солидарно обращенными к миру божественному. Да, это единство странно, сомнительно, так как оно обеспечивается не столь милыми нашим извилинам причинами и следствиями, а связями аллегорическими, символическими, метафорическими, историческими, житейскими и вовсе непонятными. Но они, видимо, были вполне убедительны для тогда живущих, и они рождались наконец расковавшимся воображением, расширившим реальность, как ее тогда понимали, до бесконечности. В этом величайшее значение Средневековья, особенно его завершающей стадии в XIV и XV веках, — значение для всего Нового времени. Хейзинга так пишет об этом: «Избыточность образных представлений, в которых отцветающей мыслью Средневековья было растворено почти уже всё, стала бы, вероятнее всего, какой-то дикой фантасмагорией, если бы каждое изображение, каждый образ не находил своего места в обширной, всеохватывающей системе символического мышления»...

Позднее Средневековье в Италии — это треченто. А кватроченто, пожалуй, уже не осень и еще не весна, похоже скорее на умирающую зиму или раннюю весну, с внезапным снегом, ливнями, сильными ветрами и неожиданной теплынью — кватроченто это кватроченто, особенно ярка последняя треть. Флоренцией управляет Лоренцо Великолепный, неслыханные утверждения изрекает Пико делла Мирандола, будто звучащие картины пишет Боттичелли; процветает мастерская Леонардо, им почти наверняка до 1500 года написана Донна Литта, и, чуть перейдя границу столетия, загадочно-великолепный и шокирующий Иоанн Креститель — какое уж тут Средневековье... Его, правда, хотел вернуть Савонарола — доминиканцы до сих пор отличаются тяжеловесным консерватизмом, как когда-то все испанское. Тем не менее это уже Ренессанс, настолько своеобразный, что кватроченто, во всяком случае вторая половина, как-то выпадает из датировки исторических эпох — оно больше похоже на преддверие Нового времени...

Темпераментному итальянскому Ренессансу не занимать страстности «осени средневековья», но он нашел для этого новые формы, особенно в непревзойденном искусстве, и продолжил с еще большей энергией воображать, но также в научном и натурфилософском ключе (отравления и убийства — это признак не эпохи, а извечное в человеке).

Мы не сильно ошибемся, если кредо философии Ренессанса усмотрим в интуиции всежизненности, которая намного переросла античный, и тем более первобытный гилозоизм, — она теперь не останавливалась на всеприсутствии жизненных сил, а углублялась, наполняя человеческое существо и его жизненную среду индивидуализированной могучей жизнью. Джироламо Кардано, Франческо Патрици, Бернардино Телезио, Томмазо Кампанелла, Джордано Бруно убежденно исповедуют эту философему в контексте нестандартной религиозности. Именно Ренессанс дал мощный импульс концепциям пантеизма и панентеизма — тем формам интеллектуальной и чувственной веры во всежизненность, которая отвечала христианизированному в новом ключе менталитету эпохи, и оказала длительное влияние на характер европейской религиозности и философии, в том числе и русской. Чтобы понять это, надо сосредоточенно вдуматься в содержание Ренессанса, ибо такие вещи не лежат на поверхности.

Но сначала хоть немного о концепциях упомянутых мыслителей, что, разумеется, не претендует на объективность, — это сугубо выборочный взгляд... Все они, конечно по-своему, в отдельных фрагментах платоники или неоплатоники, элеаты, спиритуалисты, стоики, веруют в Бога как в Личность, но отчасти допускают как бы обезличенное божественное, а бывает, и демоническое присутствие в вещах. Кардано, известный как математик, врач и философ, а главное, это человек, открыто верующий в свою гениальность и жаждущий славы, не сдерживающий восхищения от головокружительной изменчивости мира. Он повсюду предполагает действие духов и серьезно занимается магией — ведь для этого, как он видимо полагал, достаточно найти общий язык с духами. Его антропология в первую очередь зиждется на изучении утонченностей и вариативностей, и при этом наряду с магическим романтизмом трезвый подход врача и математика... Патрици не сомневается в том, что одушевленность Вселенной от Бога. Дух — единственно подлинное. Божество он трактует как единое, заключающее в себе многое (вспоминаются Дух и духи в нашем концепте)... Телезио: есть только сухое с теплым и влажное с холодным. Таковы небо и земля (здесь несомненно влияние мифологии, где тема отношений неба и земли — одна из основных). В каждом есть душа естественная и «добавленная» Богом сверхъестественная (то есть родовая и разумная душа, душа и дух)... Пятый диалог Бруно (De la causa) начинается так: «Следовательно, мироздание едино, бесконечно и неподвижно. Оно не движется в пространстве, потому что вне его нет ничего, куда оно могло бы переместиться. Оно не изменяется, ибо вне его нет ничего, что могло бы воздействовать на него или возбудить его». Это типичная логика элеатов, которая у Бруно входит в противоречие с платонизирующим воображением. В этом соединении противоположностей он истинно ренессансный человек. Наиболее значимая для Бруно интуиция это, пожалуй, бесконечность, которой у древних соответствовало беспредельное, то есть потенциальная бесконечность; Бруно мыслит примерно так же, но его созерцание бесконечного, чувствуется, богаче смыслами. Многие люди смотрят на мир через «малое окошко» — отсюда следует, что познание несовершенно. Чувственность не дает полного знания. Бог во всем. Один из самых интересных концептов: Вселенная в целом бесконечна, вечна и совершенна, а отдельные вещи рождаются и умирают. Вокруг этого концепта Бруно выстраивает свою картину мира, отражающую сочетание бесконечности с конечностью. Это проблема с тысячелетней историей. Кроме как постулируя тотальное единство, ее, видимо, не решить. У Бруно решение таково: малое в великом и великое в малом. Жизнь есть во всем, и Бог, проникая во все, нисколько не теряет силы (Дух как таковой всегда абсолютно свободен). Идеи Бруно можно обнаружить у Спинозы и в немецкой философии... Кампанелла — последовательный сенсуалист: «Чувствовать — значит знать». Даже умозаключение это «ощущение чего-то в чем-то другом». Положиться можно только на чувство. Но восприятие дает знание не о самой вещи, а о состоянии воспринимающего, он воспринимает как бы самого себя. Поэтому нам под силу познание не сущности вещей, а способа их воздействия на нас. «Первопринципы вещей» в нас самих. Кампанелла считает, что Бог не может быть предметом философии, поскольку его мудрость превышает всякий человеческий ум (отличный довод!). Вещи представляют собою смесь бытия (духа) и небытия (материи). Качества бытия — мощь, знание и воля; качества небытия — бессилие, неведение, злая воля. Это аналогично противостоянию света и тьмы, как у элеатов. А мир образуется как у неоплатоников — путем эманаций (на первой ступени мир первообразов, на последней — мир, который мы познаем). Это не эклектика, а свидетельство единства философии. Все вещи одушевлены: люди, животные, растения, воды, камни, но одушевлены по-своему. Если этого «по-своему» не добавлять, выйдет всего лишь первобытная безличностность. Вместе с тем существует мировая душа (о чем говорил и Платон), и у человека есть для связи с нею специальный орган — мистическое чувствилище.

Таковы видения и мысли, подсказанные этим людям их смелым воображением, сквозь зрячее видение реального мира устремленным в бездонную глубину. Суть этого видения, объединяющая новое воззрение, в том, что всё одухотворено, и это дано как от Бога, так и от людей, — а откроется оно тому, кто готов свободно, смело и дерзко всматриваться в мир и соединять свой личный дух с божественными духами мира. Возможно, именно в эпоху Ренессанса и с наибольшей убедительностью именно этим людям открылось самое по-человечески доступное понимание сущности Бога, мироздания и нас самих. До этого были подступы к этим откровениям, а потом началось падение. Только Ренессансу — духу этой эпохи — предстало адекватное философское выражение великой парадигмы Всежизненности неповторимых сущностей... С этим наверняка мало кто согласится, но это не имеет значения, — ведь ценность философских суждений не решается голосованием. Стоит напомнить, что эту парадигму, в безличностно-мифологической форме, когда-то исповедовали все народы, а хранят нынче это знание в полноте лишь малые дети...

Итак, вдумаемся в жизнь той уникальной эпохи. Место средневекового человека, в одно и то же время обремененного страстями и страхом загробного наказания, теперь занимает новый человек, убежденный в том, что личная свобода дана ему Творцом. Он потенциально наделен множеством возможностей самореализации и ему совсем не хочется верить в мстительного и гневливого Бога — ведь именно Он дал ему свободу как полноту существования... Более того, почти все, что человек изготовляет, вообще все, что он делает, наполняется живой энергией, исходящей от человека и божественных излучений, — и, в свою очередь, какой-нибудь перстень, картина, статуя, фреска, кариатида и колонна обретают чудодейственную силу. Откуда же такая уверенность? А откуда та самая страстность и вдохновение, которые человек явственно ощущает и даже не всегда с этим справляется? Для одних это Бог, для других еще кто-то или что-то, но большинство вряд ли задумывается над этим... П. П. Муратов («Образы Италии». М., 1999) так это объясняет: «Дело гения и работа целого народа ремесленников одинаково возможны при наличности колоссального накопления энергии. В одном случае она сжигается в ослепительной молнии, в другом — сгорает на тихом огне бесчисленных очагов. Важно заметить, что в обоих случаях происходит трата запаса душевных сил, который был накоплен предшествующими эпохами...Люди того времени спешили проявить себя, где возможно и в чем только возможно. Они брались за все, что давало выход томящей их энергии мысли в полноте чувствования» (стр. 122).

Думается, Муратов близок к истине. Но что это за «запас», и, главное, чей он?.. Мы будто забыли, что одно из стержневых направлений состояло в возрождении греко-римской античности! Бесконечные раскопки, обретение и тщательное изучение древних текстов, восстановление внутреннего облика знаменитых деятелей, скульпторов, писателей древности — не что иное, как воскрешение великих эпох вместе с людьми, их деяниями, материальной культурой, историей и т. д. И этот душевный энтузиазм был награжден многократной отдачей — духами, по нашим понятиям, умершей и, вопреки этим понятиям, ожившей жизни. Ибо духи не умирают. А приняли их в себя те, чья самость смогла и пожелала их принять, равно как всякий человек, пораженный, скажем, Давидом Микеланджело или оживающим на наших глазах куполом собора Сан-Пьетро, сближается с самим автором, а может, и с духом самих его творений, — в сущности, это духовная встреча двух душ и духов самих творений, и ничего тут нет необычного... К сожалению ныне покойный, Леонид Михайлович Баткин писал, что встречи с воскрешенной античностью доходили до того, что некоторые «вживались в нее до галлюцинаций» и имели с ней «интимно-осязательную связь» («Итальянское Возрождение. Проблемы и люди». 1995)... Не хочется плодить парадоксы, но есть такое ощущение, что корни Ренессанса вырастают из самой античности и время, разделяющее эпохи, на самом деле как бы ничего не значит.

Сама земля Аппенинского полуострова дышит древностью. Римляне строили свою культуру, глядя на этрусков и греков, а потом в этом приняло участие все Средиземноморье. Но эта культура не стала лоскутной — могучая воля и разум римлян превратили ее в образец при становлении других европейских культур и государственности. И когда нашествия и междоусобия должны были, казалось бы, сделать Италию ничего не значащим довеском Европы, воля и разум итальянцев дали ей новый образец культуры, так и до сего дня никем не превзойденной.

Ренессансный человек удивительным образом сочетал с античным искусством, философией и даже с его мирочувствием христианство и ментальность своего времени. И, видимо, было немало людей, у которых это сочетание представляло собою «согласие разногласий».

С многим их этих душевных открытий не могла согласиться привыкшая править, и на карающем Боге преуспевавшая, церковная власть. Остановить Ренессанс она не могла, и, пожалуй, не очень желала, ибо ее тоже увлек дух Возрождения. Папа одарял одних и напускал инквизицию на других, слишком своевольных и упорствующих. Но гениев не трогал. Есть искусство, которое еще больше укрепляет веру, — таковы Сикстинская капелла с гневным Христом и чудо Пьеты в базилике Св. Петра с прекраснейшей Девой Марией, безмолвной молитвой оживляющей бездыханного Сына... Не только глазами, но и сердцем вглядываясь в это святое чудо, замечаешь, как восстает Его бессмертное тело... Страх и восторг, сокрушение и счастье — душевные спутники ренессансного богочувствия и мирочувствия. Но итальянцы не создали бы чудесного ренессансного мира, если бы не сумели оживить античность. В ландшафтах, множестве архитектурных шедевров, картинах и скульптурах, в нерукотворной синеве неба, в изобретательной природе, готовой перещеголять человеческий гений, к нам обращается и античность, — наверное, впервые жизнь так убедительно раскрылась во всеединстве прошлого и настоящего, образующих устремленную вдаль вечность.

Поскольку внутреннее отражается во внешнем, ренессансный человек стремится во всем узреть черты самостийной жизненности, ее красоты, контрастности, неожиданности. Он поглощен множеством интересов и вопросов, особенно к природе, его одинаково привлекают загадки жизни и смерти, прошлое, настоящее и будущее. Его радует энергия личного существования, и это передается даже очень далеким наследникам великой эпохи, каковыми были Гете, Гердер, Буркхардт, Пушкин, Гоголь, Набоков... Иоганн Готфрид Гердер так сказал об этом: «Все совершенство вещи есть ее действительность; чувство действительности есть живущая в вещи награда ее существования, ее глубокая радость». В сущности, это парафраз исконной свободы — Всежизненности. В скульптуре, живописи, архитектуре той эпохи мы и сейчас ощущаем живой порыв ее творцов, воплощенный ими в своих творениях. Как девиз новой эпохи звучали дерзновенные слова Пико делла Мирандолы о Человеке, который по собственной воле может менять самого себя, становиться кем угодно. Это открытие можно было представить в плане противостояния динамичного человека упертому миру, но очень скоро возникло и другое толкование: мир так же пластичен, изменчив, как и человек, и в этом заключено их скрытое гармоничное единство...

Свобода как полнота будет пустым словом, если невозможны изменчивость и перевоплощение — они всегда сопровождают свободу. Античность, с которой желала отождествиться новая эпоха, знала идеальный образ изменчивости, но тогда это был не человек, а божок — сынишка Посейдона, Протей. И хотя ему старались придать полноценность божества, — ведь и боги любили перевоплощаться, — их сущность заключалась не в этом, поэтому Протей не мог стать предметом преданного поклонения античного грека, ибо постоянство имело еще высокую цену... Конечно, так, как Пико, думали и чувствовали далеко не все. Вера вкупе с Дерзостью — редкий дар.

Древность вменяла созидание единств божествам. Это были великие богини — прежде всего это Гестия, римляне звали ее Вестой. Ибо рождающее начало только у Женщины. И она же хранит поддерживающий жизнь центральный Очаг. Поэтому в центре мира, откуда он творится и собирается в бесконечно разнообразное единство, должна быть Гестия-Веста. Потом она стала Девой Марией, Божьей Матерью... Русские староверы говорили, что каяться в грехах можно и Матери-Земле, как бы воплощению Матери Божьей. Как бы ни истолковывать эти метаморфозы, это Женщина, созидающая мир и пекущаяся о нем. Наверное, есть женщины, чувствующие свою миссию. Тут никакая ни гендерная психология и социология, и уж никак не феминизм, — тут что-то предковое, даже дочеловеческое, доступное разве что мифологической интуиции. Только женщина восполняет убыль человечества — вновь и вновь восстанавливает его.

Такой же, по сути иррациональный, характер имеет мифологема «вечного возвращения», о чем как-то сдержанно заметил Платон («еще говорят, что...»), что, видимо, имеет связь с концептом знания как припоминания... Мифологема «вечного возвращения» уравновешивала новационность текущей эпохи как бы возвращением прежнего, тем самым оправдывая ее перед сознанием, еще не совсем расставшимся со средневековым идеалом постоянства... В этой связи еще кое-что. Каждый момент жизни завершает личное прошлое и оказывается на краю: перед ним Ничто, которое мы зовем будущим и которое не тревожит только самодовольных тупиц. Одни люди спешат отодвинуть Ничто, замещая его целями, планами, мечтами; другие — ощущают в этом неведении прежде всего свободу. Каждый момент — это конец и начало. Смерть и Жизнь. Первое и Последнее. Душевное переживание такого рода переносится и на историю: первое — далекая эпоха, когда все было правильно и достойно; последнее — это сейчас, ненормальное, смертельно опасное. Выход в том, чтобы побудить их сойтись. Для этого нужен праздник с подобающими ритуалами. Нынешний человек прибегает к веселью, возлияниям, публичным представлениям и прочему — он думает, что в силах это сделать «всем миром». В старину люди были скромнее — праздничные ритуальные игры должны были побудить иные силы сделать это... Торжественное поминание предков вдыхало мощь их подвигов в деяния потомков — время сжималось, чтобы обеспечить непрерывность всеединого существования, так как опасности вползают в жизнь как раз в разрывах прошлого и настоящего... Потому же и новый год не должен отрываться от старого. Ренессанс, явно порывавший со Средневековьем, мог без потерь сделать это, только призвав предшествующую ему античность. По-итальянски Ренессанс — Ринашименто, буквально «вновь рожденный». Великая Древность вновь явилась, чтобы еще прожить по меньшей мере двести лет. Флоренция стала Афинами, продолжая быть Флоренцией, а Рим Брута и Цезарей воссоединился с папским Римом, как принято считать, — от Мартина V до Климента VII, при котором германское нашествие привело Рим к полному разорению, что означало и кончину Ренессанса. Отныне под скипетром императора Карла V Италией владели испанцы и немцы.

Чудо Ренессанса объясняют по-разному. В средневековой Европе зародился удивительный душевный и социокультурный феномен — рыцарство. Одним из его атрибутов был бескорыстный и целомудренный культ подвигов в честь «дамы сердца» и верность своей избраннице вплоть до смерти; было и множество других удивительных особенностей. По мнению Й. Хейзинги «дух Ренессанса, стремление следовать прекрасным образцам античных времен непосредственно коренится в рыцарском идеале» («Осень Средневековья». СПб., 2011. Стр. 122)... Не стоит забывать и то, что, хотя духи изменчивы, они не умирают, — греко-римская античность будто искала сообщества достойных ее душ, которых она могла бы вдохновить на новые свершения, — может, так оно и было.

Все это надо иметь в виду, чтобы понять, что в «положительном всеединстве» ренессансной реальности женское участие было неслучайным. Истинно ренессансных людей было не так уж много — и среди них видную роль играли женщины, у которых врожденная чувственность прекрасно сочеталась с незаурядным умом и интуитивной проницательностью, а магические способности со здравым смыслом. Хотя бы об одной из них стоит сказать несколько слов — это маркиза Изабелла д’Эсте (1474 — 1539), вместе с мужем правившая Мантуей (Daniela Pizzagalli. La Signora del Rinascimеnto. Milano. 2013). Ее поясной портрет работы Тициана есть в Вене. Маркиза наверняка изучала Пифагорову мистику, на одном из ее парадных платьев были вытканы правила музыкальной гармонии. Она жаждала жить в полноте и согласии всех жизненно важных сфер — небесной и земной, разумной и телесной. Заметим, что окончательное философское выражение эта ренессансная интуиция в качестве идеала получила только спустя почти три века в монадологии Лейбница, основа которой — изначально данная миру «предустановленная гармония», каковую люди всё ищут и ищут и никак не найдут... Маркиза пропагандировала античную установку соблюдения меры, которая в ее понимании не отрицала права на радость и наслаждение. Меру она понимала не как ограничение, а соразмерность предпочтений. Скажем, не ограничивайте себя в лакомствах и деликатесах, но не наслаждайтесь одними в ущерб другим. Она не пропускала карнавалы, была законодательницей моды, не игнорировала праздничные мессы и предавалась сомнительным медитациям, была любезной и суровой, интриговала и, видимо, знала рецептуру опасных напитков. Изабелла советует больной золовке, принимающей целебные ванны, подумать о том, что наши болезни есть следствие разлада души и тела. Поэтому «в качестве первой ванны вам надобно принять намерение избегать печальных вещей и жить лишь теми, что содействуют здоровью и благу». К этому надо добавить, что правительница Мантуи не была хоть сколько-то сентиментальной и прекраснодушной особой — она трезво оценивала людей и свой беспощадный век, когда поступки более всего диктуются амбициями, соперничеством, страстностью, завистью и жестокостью, и даже маленькие радости просто так не даются в руки. Все это ей известно и она сама не обделена этим. Но письмо маркизы золовке не о том, каков мир, а о том, каким надо жить в таком мире: «Не следует печься ни о чем ином, как о здравии своей души прежде всего, и затем о славе и благоденствии своей персоны, дабы извлечь хоть что-нибудь стоящее из этого бренного мира, и тот, кто не умеет организовать время собственной жизни, познает много скорби и мало почета»... Изабеллу невозможно назвать добродетельной и добропорядочной, но она старается не причинять зла не таким, как она.

Неповторимым сочетанием христианского мирочувствия, воскрешенной античности и внутренней свободы итальянский Ренессанс обязан и светским женщинам другого типа, нежели маркиза Изабелла.

Хорошо известно, какая мощная духовная стихия оживила средневековое католичество, когда зазвучали бесхитростные проповеди «жонглера Господня», св. Франческо (Франциска) из Ассизи. Этот маленький, скромный монах возродил ту простоту и свободу, к которой призывал и божественный Проповедник, говоря о всепрощающей вере и братской любви. Не все знают, какую огромную роль сыграли женщины в поддержке и легитимации нового движения. Упомянем только герцогиню Катерину Чибо, маркизу Пескаро Витторию Колонна, знаменитых «матушек», опекавших первых капуцинов (XVI в.), и Марию Феличе Перетти, способствовавших официальному признанию францисканского движения, преобразившего католичество (более подробно см. Ринальдо Кордовани. Крипта капуцинов. Рим. 2017. Пер. А. С. Муратовой. Изд. «Римская провинция Меньших братьев капуцинов»).

См. также: