Первая страница Карта сайта

Голоса

Где они теперь, друзья-товарищи? Где-где — да нигде. Самое правильное название для той страны и есть — Нигде, страна Нигде. Это не значит, что старик совсем не верил в загробное существование. «Наверно, что-то там есть, — думал он, — как это: „Нет, весь я не умру...“ — скорее всего что так. То есть какая-то фиговина останется. Не о скелете речь, а нечто неосязаемое. Например, мысль — тоже неосязаемая, но ведь существует. Но чтобы вечно — мда...» На этом месте он обычно останавливался и перекидывался на что-нибудь близлежащее. Или совсем ни о чем не думал. Коль при этом сидишь на лавочке или идешь, то безмыслие не чувствуется. Видимо, потому, что на самом деле голова чем-то занята: глаза сами собою следят за движением вокруг. А если дома, недуманье требует усилия и долго не вытерпишь.

Еще стал голоса слышать. Бесцветно-беззвучные. Внутри. Сначала был один голос, потом два. Чего только нет в человеке. Взять хотя бы сны. Ну там, плутаешь по сумеречным, ухабистым улочкам, то ли знакомым, то ли незнакомым, никак не выйдешь, куда тебе якобы надо, или грязища — никак не перейдешь, но это понятно — взято из жизни, а вот церкви, могучие, крутобокие, из бурого кирпича, целый город церквей, и везде длинно так, красиво, но приглушенно, хоры поют — наяву никогда и не видел такого, а в церковь заворачивал редко, не наметив заранее, а вдруг, ни с того, ни с сего. Итак, голоса. Любопытно было их слушать, он поначалу не вмешивался в их разговоры (о нем они говорили в третьем лице). Со временем, однако, беседы приняли спорливый характер, выражаясь метафорически, доходило чуть не до драки, и старик уж рад бы прикрыть эту говорильню, но выянилось, что он ничего не решает, а всего-навсего слушатель, хорошо хоть иногда с правом голоса. Конечно, странно это, может, болезнь какая-нибудь, — а то получается, что человек сам себе не хозяин: что приходится кому-то подчиняться, привычно и как будто так и нужно для блага общества, но ведь и внутри самого себя он тоже, выходит, безвластен, во всяком случае отчасти. Тем более, что речь идет не о бурных, непреодолимых страстях, свойственных больше молодым. Впрочем, голоса это случай особый, так что не будем обобщать.

Чтобы понять, отчего старика стал раздражать навязанный ему радиоспектакль, достаточно передать один из последних разговоров. Вот начинает первый голос:

— Что ни говори, а почтенный человек наш старикан. Всю жизнь трудился, не изменял жене, а когда померла бедняжка, сам дочку вырастил. И сейчас, когда один остался, еду себе варит, первое и второе, чистоту соблюдает, не пьет и не курит, вовремя гуляет и спать ложится, правда, спит неровно — то просыпается от любого звука (а этого добра днем и ночью хватает), то уткнется в подушку до полудня, но тут можно только посочувствовать.

— Все ты его жалеешь, все похваливаешь, — это второй голос, с малой скрипотцой, — а ты загляни-ка поглубже...

— Да ладно тебе, — перебивает первый, — нормально человек прожил жизнь, и осталось-то ему всего ничего, а ты куда-то рыть хочешь, расстраивать старика. Угомонись.

— Нет уж, не угомонюсь. Пусть знает правду.

— Какую еще правду?

— А такую. Вот была у него жена...

— Да, была, и любил он ее, как редко нынче бывает, заботился о ней, плохого слова никогда не скажет, а если кто ее обидит, того разорвать на куски готов. А что рано ушла из жизни, так то болезнь — кто от болезней избавлен?

— Это ты обрисовал все верно. Но замечал ты, — когда она еще была в самом цвету, здоровая, привлекательная, улыбнется как засветится, — замечал ты, что он-то, тоже далеко еще не старый, если рядом ее не было, тешил себя мечтаньями о ней...

— Ну и что? Еще одно доказательство, что любил ее, жить без нее не мог...

— Разошелся, запел свою песенку. Ты лучше припомни, каково было это его мечтанье. Да, сначала лицо ее представлял, фигурку в облегавшем платьице, а после-то что: мутилась вся эта картинка и откуда ни возьмись гроб вылезает, а в гробу — она! Неживая, как ты понимаешь. Гроб даже с подробностями — эдакое затейливое мечтательство — в бледно-голубой обивке, такого же цвета, каким ее подвенечное платье было, под цвет ее глаз...

— Стоп, стоп. И что же ты этим хочешь сказать? А я тебе скажу, что это от любви бывает — боится человек за любимое существо, вот и все.

— Возможно. Там где страсть, там и страх. Что любовь и смерть как близнецы, писатели и поэты перья исписали. Любой старый роман... Но до конца не разгадано. Однако, я предложил бы что-нибудь попроще: а что ежели, сам того не понимая, он смерти ее хотел? Мечта — это ведь что? — чувственно воплощенное желание...

Тут возникла неожиданная пауза, старик подумал: «Начитался я в юности всякой всячины, достоевские да фрейды, тогда и раздобыть их было трудно, у барыг покупал, одним словом, запретный плод. А сейчас вишь ты, как поперло. А может, все же, обличитель этот и не я вовсе? Слог-то явно не мой. Врет он, конечно, но неприятно».

Первый голос снова проклюнулся:

— Никак я не могу согласиться с твоим предположением. Да и не предположение это, а заведомый поклеп, клевета. И когда же ваш брат отучится от этой мерзкой привычки? Почему надо искать только плохое?

— Ну, перешли на личности. А когда ваш брат перестанет выгораживать да потаковничать?

— А тебя хлебом не корми, только дай грязью облить человека.

— Слышь, не выводи меня. А то, право слово, схлопочешь. Силенка-то у меня еще есть.

— Ишь ты. Есть, да не про мою честь. Крылышки-то обгорели...

«О чем это они, — удивился старик, — ну уж нет, долой мистику. Я с ума еще не сошел как этот, как его, Иван Карамазов. Я это, и более никто. Надо же, какое еще у меня воображение!»

— Ладно, не будем браниться как мужичье. Кстати, ты первый затеял, — это второй голос. — Так я утверждаю, что он хотел ее смерти, хотя и тайно от самого себя. И есть тому другие доказательства.

— Давай, давай, придумывай.

— И придумывать нечего. Все как на ладони. Помнишь, когда началась у нее эта смертельная болезнь и становилось ей все хуже и хуже, он уговаривал всех, и ее в том числе, что это случайное недомогание и что врач ни к чему...

— Но он ведь и в самом деле не знал, что с нею!

— Не знал, точно. Потому что не хотел знать. Как будто нарочно не хотел, хотя, повторяю, вполне не осознавая причину своего упрямства.

— Он потому и не мог помыслить о серьезной, тем более смертельной опасности, что безмерно любил ее. То, что любишь, кажется вечно живым, неуязвимым.

— Ну, знаешь ли, это как сказать. Чаще бывает совсем наоборот. Самое дорогое, святое, ценное ох как хранят.

— Когда-то было поверье, что священное само себя оберегает.

— Причем тут это? Мы ведь не о старинных поверьях толкуем. Совершенно ясно: ее погубило именно его упрямое нежелание вызвать врача!

— Постой, но он же сам отвел ее в районную поликлинику, еще в самом начале! И врачиха ничего у нее не нашла.

— Мало ли дур и неумех. Но когда с каждым днем ухудшалось и надо бы кого-то еще вызвать, платного например, а он и тут ничего не сделал. Пройдет, мол, и пройдет...

— Если бы ты был прав, он бы так не убивался после ее смерти, не рыдал бы как ребенок.

— А может, потому и убивался так, что вину свою наконец прозрел, пусть и отчасти. Не так ли?

— Но почему, почему он мог хотеть ее смерти, это же нелепость?!

— То-то и есть что нелепость. А по-твоему что же, в людях все «лепо», все одно другому соответствует, все логично?

— Я так не думаю, но тут уж чересчур. Что хочешь, но не может человек всем сердцем любить другого человека и в то же время желать ему смерти...

— Еще как может. А из ревности разве не убивают? Ревность-то ведь от страстной любви. Если уж пытаться как-то объяснить это, то на ум приходит «моя, мол, собственность, мое, и никому никогда не отдам». И если, еще будучи моей, погибнет, значит навсегда моя, — уж никто более не отымет, никуда не переметнется.

— Боже мой, ну что ты плетешь! К кому же он мог ревновать ее, не было у них ничего такого!

— Не к кому, а к чему. Сам, небось, помнишь, как не одобрял он ее увлеченность работой, вообще косо смотрел на все растущую ее самостоятельность в суждениях, в каких-нибудь, даже самых невинных, привязанностях. Ты что же, полагаешь, что судить о мере эгоизма человека следует только по поступкам? Отнюдь. Ты в душу его загляни...

— Подожди. А дочь? Сколько сил он положил, чтобы выросла порядочной, строгой девушкой: с тринадцати лет без матери. И не зря же она столько лет жила с ним и замуж не рвалась.

— Не рвалась. И даже избегала молодых людей. Потому что внушил он ей кое-что. Посмотрит на нее, бывало, вздохнет и головой покачает. Она ему: «Пап, ты о чем?», а он эдак огорчительно: «Девушке нужна внешность. И почему ты на мать не похожа?» В конце концов внушил. Жила с ним столько лет, слушала его, ухаживала за ним и, уж поверь мне, ненавидела. Но опять же, не въяве. Во сне ругала его, даже била. Ему, конечно, не рассказывала, и себя корила. Только в сорок лет выскочила замуж. Можно сказать, невероятно повезло. И заметь, отцу и не позвонит. Так-то он дочь вырастил.

Голоса еще о чем-то говорили, спорили, а старику уже было все равно: проглотил таблетки и стал засыпать. Теперь он, спасибо врачу, чуть не все сутки заполнял сном. Так жить еще можно, удовлетворенно думал он. Возражать голосам, вернее, второму всезнайке он перестал. Что толку-то — его все равно не слушают. И когда эта говорильня сильно ему докучала, он шел за спасительными таблетками — да, теперь жить еще можно...